прийти к такому выводу: дойдя до предела бытия, мы поймем, что предел бытия — это истина, и только дойдя до предела истины, мы поймем, что предел истины — это бытие. И тогда нам откроется Бог. И тогда мы поймем, что Микеланджело что-то про это знал. Тогда мы сможем прикоснуться к росписям Сикстинской капеллы. Ибо там бытие и смысл находят свое отражение в единстве.
Мы немножко перепутали еще в XI веке. А уж в XVII совсем запутались. Мы перепутали страх перед невежеством, которое, конечно, ужасно, со страхом перед жизнью. И под видом борьбы с невежеством заодно занялись борьбой с жизнью. А когда мощи нет — остаются мощи в качестве идеала человеческого тела. Но никто не задумывался над тем, что происходит с этим самым «мыслю», когда оно помещено в мощи.
Пытаясь вспомнить наиболее идеальное воплощение святости, кого мы называем? Франциска Ассизского, у которого птицы на плечах сидели, животные к нему приходили. Серафима Саровского, Сергия Радонежского, которые жили в лесу и не испытывали никаких проблем с якобы враждебным окружением, медведи к ним приходили, лани, и все замечательно получалось. Я еще раз напоминаю: в Киеве сходите в Софию, посмотрите на первоначальные росписи, сравните с тем, что сейчас. Была ведь эта полнота. Было ощущение необходимости одномоментного сосуществования и взаимного бесконечного развития двух начал — бытия и смысла.
Последний всплеск этого единства — эпоха Возрождения, когда идея духа соединилась с античной идеей бытия. Произошла встреча христианства и античности. Получилось Возрождение. А потом опять страшно стало. И я думаю, что сегодня мы как бы в преддверии своего Возрождения, своего возвращения к полноте бытия. Своего понимания единства двух великих правд — бытия и смысла. Потому что если не это, то смерть: Чернобыль, Аральское море…
От действительного духа до того, что мы теперь этим называем, — большая дистанция. Душок такой от нашего духа остался. При этом становится более или менее ясным одно удивительное противоречие: казалось бы, человек, человечество становится все более сильным, все более знающим, все более могущим, а в действительности — все более слабым. Страх заменил радость бытия. А страх и ложь — близнецы-братья, кто более матери истории ценен? Мы говорим страх — тут же возникает ложь. Мы говорим ложь — тут же возникает страх.
Что же делать?
Осознать это трудно, а уж реализовать-то — тем более. Я не думаю, что мы в течение жизни одного поколения сумеем сделать сколько-нибудь значительный