Ричард Бах

Чужой на Земле

а с запада даже явился бы одинокий Райан.

А дальше, за слиянием рек, целая стая Нъюпоров и Пфальцев, Фоккеров и Сопвичей, Фарманов и Блерио, летательных аппаратов братьев Райт, дирижаблей Сантос-Дюмона, монгольфьеров, ястребов, и все они кружат, кружат. А люди смотрят на них с земли. В точно такое же небо, как нынче ночью. Вечное небо, мечтающий человек. А река течет. Вечное небо, рвущийся к облакам человек. А река течет. Вечное небо, покоряющий человек.

Сегодняшние Тэнгмир и Биггин-Хилл — это безмятежные квадраты освещенного бетона, укрытые проплывающими под моим крылом облаками. А аэропорт под Абвилем и вовсе погружен во мрак. Но остается еще кристально чистый воздух. Он что-то тихо шепчет над фонарем кабины и с ревом врывается в жерло турбины у меня под ногами.

Очень печально оказаться вдруг живой частицей того, что должно оставаться уделом воспоминаний и поблекших кинокадров. И весь смысл пребывания на другом конце Атлантики заключен для меня в постоянной готовности слить их воедино со свежей памятью о Нашей победе над Ними и нажать спуск фотокинопулемета, чтобы добавить к исторической хронике несколько новых кадров. Я здесь, чтобы стать частицей Войны, Которая Могла Бы Быть, и здесь мое единственное место, если она станет Войной, Которая Есть.

Но вместо того, чтобы научиться ненавидеть или проникнуться большим презрением к противнику, грозящему нам из-за мифического «железного занавеса», я, вопреки самому себе, узнал, что, в сущности, он может быть таким же живым человеком, как и я. За недолгие месяцы, проведенные в Европе, мне приходилось жить и с немецкими летчиками, и с французскими, и с норвежцами, и с канадцами, и с англичанами.

Чуть ли не к собственному изумлению, я обнаружил, что американцы вовсе не единственный народ в мире, который летает на самолетах из чистой любви к небу. Я узнал, что все летчики говорят на одном языке и понимают одни и те же невысказанные слова, из какой бы страны они ни были. Они летят навстречу одним и тем же ветрам и бурям. И чем больше дней проходит без войны, тем чаще я задаю себе вопрос: неужели летчик, живя в определенной политической обстановке, не имеет ничего общего с остальной летной братией, рассеянной по всему многообразию политических режимов, какие есть на свете?

Этот человек-загадка, этот русский летчик, о чьей жизни и мыслях я так мало знаю, становится в моем воображении человеком, не лишенным некоторого сходства со мной. Он летает на самолете, напичканном ракетами, бомбами и пушками не потому, что любит разрушать, а потому, что любит свой самолет. Ведь в любых ВВС полеты на умной, совершенной машине неотделимы от ремесла убийства, когда дело доходит до войны.

Я даже проникаюсь симпатией к этому воображаемому вражьему пилоту, тем более что человек этот, как бы, вне закона, никому не известный, и потому, некому засвидетельствовать то доброе, что в нем есть, зато слишком многие с готовностью осудят его за зло.

Если здесь, в Европе, будет объявлена война, я так никогда и не узнаю правды о человеке, который поднимается в кабину самолета с красными звездами. Если будет объявлена война, нас натравят друг на друга, словно изголодавшихся волков. Какой-нибудь мой друг — настоящий, преданный друг, а не воображаемый, не сотканный из вероятностей — рухнет под пулеметами русского пилота. Где-нибудь под его бомбами погибнет американец.

И в это самое мгновение меня поглотит одно из бесчисленных бедствий войны; я потеряю уйму невстреченных друзей среди русских летчиков. Я буду радоваться их гибели, буду гордиться тем, что своими ракетами и пушками уничтожаю их замечательные самолеты. А если только я поддамся ненависти, я и сам неизбежно измельчаю. В своей гордыне я стану менее достойным этой гордости. Я буду убивать врагов и, делая это, навлеку на себя смерть. И это меня печалит.

Но этой ночью войну так и не объявили. В дни покоя и мира иногда кажется, что наши страны вполне могли бы научиться как-то уживаться друг с другом, и этой ночью, придуманный мною восточный пилот, более реальный, чем призрак, которым он стал бы во время войны, тоже летит в своем одиноком самолете навстречу своей капризной погоде.

Мои перчатки опять взялись за работу, выравнивая самолет на высоте 33000 футов. Ручка газа под левой перчаткой отходит назад, пока тахометр не показывает 94 процента мощности. Большой палец правой перчатки касается кнопки триммера на ручке управления — раз, потом