– А Митрий Коршунов – сват ваш – не душегуб? А Григорий кто? Про сынка-то ты молчишь, а уж он-то душегуб настоящий, без подмесу!
– Не бреши!
– Со вчерашнего дня не брешу. Ну, а кто он, по-твоему? Сколько он наших загубил, об этом ты знаешь? То-то и оно! Коли такое прозвище ты, тетушка, даешь всем, кто на войне был, тогда все мы душегубы. Все дело в том, за что души губить и какие, – значительно сказал Кошевой.
Ильинична промолчала, но, видя, что гость и не думает уходить, сурово сказала:
– Хватит! Некогда мне с тобой гутарить, шел бы ты домой.
– У меня домов, как у зайца теремов, – усмехнулся Михаил и встал.
Чорта с два его можно было отвадить всякими этими штучками и разговорами! Не такой уж он, Михаил, был чувствительный, чтобы обращать внимание на оскорбительные выходки взбесившейся старухи. Он знал, что Дуняшка его любит, а на остальное, в том числе и на старуху, ему было наплевать.
– И белым, и красным было понятно, что рано или поздно гражданская война должна закончиться, и им, оставшимся в живых, придется вместе жить на одной земле, в одних станицах, а то и родниться друг с другом.
Но ведь как все перевернул с ног на голову Михаил? Ведь по его версии – это старики столкнули казаков с большевиками, а не большевики пошли на казаков войной, а перед этим не большевики агитировали казаков покидать позиции на фронте и уходить по домам. Вот такую вот потом нам и преподносят историю тех дней. Забыл, наверное, Михаил своего первого агитатора, который и сделал из него большевика?
Выходит, что напрасно большевики губили души казаков. Все вернулось на круги своя…
– Ильинична стала исподтишка наблюдать за Кошевым и только тогда увидела, как страшно исхудал он за время болезни. Под серой от пыли гимнастеркой резко и выпукло очерчивались полудужья ключиц, выступами горбились острые от худобы углы широких плеч, и странно выглядел заросший рыжеватой щетиной кадык на ребячески тонкой шее… Чем больше всматривалась Ильинична в сутулую фигуру «душегуба», в восковое лицо его, тем сильнее испытывала чувство какого-то внутреннего неудобства, раздвоенности. И вдруг непрошенная жалость к этому ненавистному ей человеку – та щемящая материнская жалость, которая покоряет и сильных женщин, – проснулась в сердце Ильиничны. Не в силах совладать с новым чувством, она подвинула Михаилу тарелку, доверху налитую молоком, сказала: