Те, кто решался переступить порог и сидел на старой, жёсткой циновке у её ног в полумраке тесной камышовой хижины, ощущали особое присутствие. Сила исходила от неё, словно невидимое тепло, но это было тепло совершенно иного свойства – внутреннее, духовное, способное медленно, но верно плавить застарелые, окаменевшие печали, отворять наглухо запертые двери души, терпеливо распутывать самые тугие, кровоточащие узлы судьбы. Её присутствие само по себе было актом «открывания».
Когда она начинала тихо шептать священные слова суры – «Бисмилляхи р-рахмани р-рахим…» – воздух вокруг её почти неподвижных губ начинал едва заметно дрожать и мерцать. Казалось, сами невидимые глазу изящные буквы арабской вязи обретали плотность, проступали огненными, живыми знаками на внутренней стороне век слушающего. Это не было привычным обучением в медресе или утешительным наставлением странствующего дервиша. Это было тихим, но неостановимым вторжением иного. Сила суры, проходя через Фатиму, как через совершенный кристалл, фокусировалась и проникала в самое сердце пришедшего.
Один весьма состоятельный купец, известный своим скепсисом, явился к ней, чтобы посмеяться над «выжившей из ума божьей старухой». Он покинул её жилище, пятясь, бледный как саван, держась за голову. «Аль-Фатиха», тихо произнесённая Фатимой в ответ на его насмешки, вошла в его разум, как тонкий раскалённый клинок, и теперь непрестанно звучала в его сознании, лишая сна и покоя, пока он, исхудавший и рыдающий, не приполз обратно, моля о прощении. Она лишь коснулась его лба своей сухой ладонью, и наваждение схлынуло. Но в глазах купца навсегда поселился особый страх – отблеск тех врат, что отворились в нём и едва не поглотили его целиком.