Никто в Севилье не мог с уверенностью сказать, сколько лет пронеслось над её головой – девяносто пять, сто, а может, и больше. Время, безжалостно уносившее жизни в кровавых войнах и беспощадных эпидемиях, казалось, обходило её стороной, милостиво оставив лишь внешние знаки своего присутствия – согбенность хрупкого стана да тончайшую паутину морщин вокруг удивительно ясных, пронзительных глаз, но странным образом пощадив область рта, будто её губы наотрез отказывались подчиняться времени и выдавать истинный возраст. Речь Фатимы текла медленно и певуче, словно голос её доносился не только сквозь пространство, а из глубин веков, неся в себе отголоски давно забытых языков.
Она жила в уединении за пределами шумного города, там, где твердый камень мостовых уступал место зарослям жестких колючих трав у изгиба вечной Гвадалквивир, в крохотной хижине из речного камыша, напоминавшей гнездо диковинной болотной птицы. Воздух вокруг её жилища был напоен ароматами влажной земли и камыша, таинственно шелестевшего на ветру. Днём там слышался лишь одинокий крик цапли, а по ночам, как утверждали те немногие, кто решался приблизиться к нему в темноте, среди зарослей камыша скользили тени, не оставлявшие следов на влажной прибрежной земле.
Это скромное пристанище возвели для неё молчаливые юноши в потрёпанных шерстяных плащах – Мухиддин ибн аль-Араби и двое его верных спутников. Их глаза искрились тем лихорадочным светом, который вспыхивает лишь в сердцах искателей истины, алчущих не власти или богатства, а подлинного, сокровенного знания. Ибн аль-Араби, которому было суждено стать величайшим шейхом ислама, уже тогда ощущал глубокую связь с этой необыкновенной старицей, называвшей себя его духовной матерью. Рассказывали, что однажды, когда мать Ибн аль-Араби пришла навестить Фатиму, та, с загадочной улыбкой, промолвила: «О свет мой, это мой сын, но он же и твой отец, а потому чти его и не держи на него зла». Эти слова казались многим загадкой, но не Фатиме – она предвидела его великое будущее.