Судьбы еврейского народа

VII

Чего же хочет еврейский народный дух? Какое дело он совершает в мире? Если детство и молодость народа ушли на то, чтобы их воля сознала себя и облеклась плотью, то вот уже два тысячелетия, как началась его положительная деятельность: достаточный срок для того, чтобы подвести ей итог. Сионизм просто зачеркивает эти двадцать веков рассеяния. Он говорит: деятельности не было вовсе, было болезненное прозябание, причиненное извне, вроде того оцепенения, в какое погружена рыба, вынутая из воды. Как? Значит, Иудейское царство пало потому, что Алсксандр Македонский был гениальный полководец и Рим – могущественная держава? Но ведь возможно было и противоположное: несметные полчища Дария не одолели же Греции, и побежденные народы не раз освобождались. И рассеяние евреев по лицу земли объясняется привычкой древних завоевателей уводить побежденных в плен? Но почему евреи в плену не растаивали среди чужих племеи, и почему, наоборот, они уживались на чужбине, а не тянулись на старую родину, как можно было бы ожидать, в особенности, от народа столь исключительного и так строго централизованного религиозно вокруг Иерусалимского храма? Почему они разбрелись по всей земле и толпами кочуют поныне, а не собрались в изгнании на одном мссте? Нет, судьбы народов еще меньше подвержены власти случая, нежели судьба одного человека. Повторяю: еврейский народ, как и всякий, из глубины своего духа творил свою внешнюю участь, и в этом смысле это скитальчество так же нормально, как и его древняя оседлость. Он сам захотел рассеяться и потому дал себя изгнать и остался рассеянным доныне. Вспомните: еще иудейское царство стояло, а уже большая часть евреев была рассеяна по всем странам Востока; еще второй храм красовался во всей славе, а на улицах и в домах Иерусалима уже не слышно было библейского языка: весь народ говорил по-сирийски или по-гречески. Рассеяние – такой же закономерный этап этого роста, как превращение неподвижной куколки в бабочку.

Мысль моя так странна, что я едва решаюсь высказывать ее: дано ли смертному познать истину в таких делах? Я вижу еврейство в его долгом скитании одержимым одной страстью: отрешаться от всего неизменного. Мне кажется: все другие народы накопляют сокровища для того, чтобы потом творческим использованием этих сокровищ осуществлять свое призвание; еврейский народ не менее жадно добивался национального единения, государственного могущества и духовной полноты, но лишь затем, чтобы во вторую половину своей жизни срывать с себя эти мирские оковы, – лишь затем, чтобы было что бросать. Он разрушил свое государство, как созревший птенец ломает скорлупу яйца; он оторвался от своей земли и пошел по миру, чтобы жить бездомно: больные отрывы, кровоточащие раны – но он так хотел неутолимым хотением. Он расторг свое единство и разметал себя далеко в обломках. Он захотел не иметь своих законов, и, значит, жить по чужим; он отказался потом и от драгоценнейшсго достояния – от национального языка. Он как бы сознательно учился самоотречению: не надо дорожить народной независимостью, надо учиться жить без нее, под чужой властью; не надо быть прикрепленным ни к одному месту, ни к одному языку, ибо это рабство плотскому началу: разделись и странствуй! Пусть у тебя не будет ничего постоянного на земле, никаких дорогих сокровищ: человек не может обходиться без земных орудий, – пусть же все они у тебя временные; научись менять их, не прикрепляясь душой. Так хотела народная воля; и, пронизав весь народ как один организм, она изнутри отложила наружу твердую скорлупу, облекла народ невидимою в мире замкнутостью, исключительностью, упорством. Этой исключительностью народная воля притягивала извне и скопляла вокруг еврейства те особенные, с виду враждебные силы мира внешнего, которые, воздействуя на еврейство, помогали ему преображаться в указанном смысле. Своей исключительностью, этим внешним символом единства, особенности и непреложности своей национальной воли, еврейство на всем пути рассеяния приманивало к себе самых строгих наставников, которые и учили его тому, чего последовательно требовал его внутренний голос. Они все были слугами его призвания, как цветок яркой окраской привлекает насекомых, которым предназначено разносить его семя. Он сам тайным зовом призвал Тита разрушить его царство, крестоносцев – избивать его сыновей и в Вормсе и Кельне, Филиппа – изгнать их из Испании, Кишиневскую чернь – громить их дома. Он хотел учиться и щедро платил своим учителям. Пусть скажет кто-нибудь, что выучка была неуспешна. За две тысячи лет еврейство успело порвать крепчайшие цепи, какими человек привязан к земле. У него не осталось почти ничего постоянного; где ни живут евреи, у них все – временное: оседлость, язык, закон, одежда и пища, занятия, интересы и моды. Все не свое, а взятое напрокат, все равно у кого, и наскоро приспособленное для временного пользования. Не дом, а походная палатка, как если кто спешит к своей цели и пренебрегает удобством в пути.

Но как тяжка была участь отдельного еврея. Дух народный нудил его отрешиться, а слабое сердце жаждало как раз устойчивости, постоянства. Сёрдцу нужен уют, а уют – это могилы предков, свой дом, свой язык; непрерывная традиция, словом – обеспеченная оседлость тела и духа. Отдельный еврей, рожденный в изгнании, естественно хотел пустить корни в том месте, где родился, и обрасти прочным бытом. Так в его груди билось два сердца: одно влекло к земному устроению, другое гневно повелевало не прикрепляться ни к каким благам. Тот голос манил его смешаться с средою, – отсюда в еврействе неискоренимая тяга к ассимиляции даже с древних времен; этот – требовал большее жизни беречь свою национальную исключительность. Вся история рассеяния есть непрекращающийся спор двух воль в еврействе: человеческой и сверхчеловеческой, индивидуальной и народной. Чуть осев кучкой где-нибудь на пути, евреи тотчас начинают устраиваться прочно; если не навсегда, хоть надолго. Устроиться – значит войти в общение с местным населением, приноровиться к его потребностям и вкусам. Начинают робко, уступая житейской необходимости, потом входят во вкус уюта, и вот уже готов более или менее прочный дом. Знают, что грех, и, внемля голосу народной воли в себе, всячески блюдут свою исключительность, но и поминутно изменяют ей; одна рука, одетая в рукав мёстного покроя из местной ткани, строит жилище, другая обнажена, обернута филактерией и бездействует. Сколько раз и на сколь несчетных местах за две тысячи лет евреи так лукаво пытались укорениться в земле! Случалось даже, вырабатывали себе целые культуры смешанного характера, наполовину из еврейских, наполовину из туземных элементов, рассчитанные на долгое употребление, и создавали себе временно постоянный язык. Так было, например, в Александрии, потом в Испании, позже в Польше и Литве. Народный дух как будто оставлял свою строгость, снисходя к бренной плоти, чтобы она не сломилась под ее ярмом. Он давал человеку подкормиться оседлостью и окрепнуть, – но затем вдруг решал: довольно! корни крепнут, позже их будет трудно вырвать! Тогда он исключительностью еврейской, сохраненной и в оседлости, подзывал извне любого учителя, кто бы не проходил мимо, лишь бы с крепкими кулаками, – испанского Филиппа, или Гонту, или Янушкевича с солдатами в эту войну, и крушил их руками в щепы обжитой дом, долговременные привычки, весь налаженный строй, и сгонял евреев с насиженного места на чужбину, или же, как в средневековой Германии и у нас в России, довольствовался тем, что рукой иноверца сильно встряхивал еврейство на месте, либо отбрасывал его недалеко, – только бы не пустило корней. Потому же, я думаю, еврейский народ стал народом подвижных профессий, народом ремесел, торговли, обмена. Земледелие запрещено еврею его народным духом, ибо, внедряясь в землю, человек всего легче прирастает к месту и к устойчивым формам жизни.

A мир хочет как раз противоположного: он жаждет прочности почти столько же, как самих достижений. Все народы начали свое поприще бездомными и восходят все к большей устойчивости; постоянство есть неотьемлемый признак культуры. Еврейство, дойдя, как все, до вершины, внезапно пошло обратным путем, – снова к временному, непрочному, от крепких стен Иерусалима к передвижным шатрам. B этом смысле еврейство антикультурно; оно бродит между народами как жуткое напоминание и пророчество; из праха ты создан и в прах обратишься. Еврейская исключительность была для мира только внешней окраской, но ненавидел он в еврействе именно его субстанцию, которая вовне обнаруживалась той краской, – его волю к отрешению, к непостоянству. И не безделицей было еврейство для мира во все эти двадцать веков: народы с жгучим интересом следили за ним, и чем дальше смотрели, тем ярче их взор разгорался страхом и ненавистью. B том деле, которое делает еврей, есть какая-то вечная истина, но какая страшная. Зачем он напоминает мне о ней? Она убивает волю к земному строительству. И как он может жить с такой правдой в душе. Он – исчадие прошлого, он пугает наших детей, – бей его, гони, пусть исчезнет! – A воля еврейская только того и хотела, чтобы гнали евреев, чаще, чаще! Оттого была полная гармония между волей еврейского народа и его внешней судьбой. Мир думал, что он казнит еврейство, а на самом деле служил ему, как он служит всякой воле.

Поделиться

Добавить комментарий

Прокрутить вверх