Молчание сирен над Елисейскими полями
В тот серый день по Елисейским полям ветер гонял листья. Шаги прохожих отдавались где-то внутри головы, шорох сухой листвы цеплялся за воздух. У края тротуара сошлись двое, чтобы говорить о том, что не ловится словами. Один был Франц Кафка, другой – прохожий, чья мысль билась о стенки черепа, как мотылек, ищущий несуществующее окно.
Они свернули к ресторанчику, чьи стены хранили пыль веков. Дверь распахнул швейцар – лицо его, покрытое морщинами, как карта нехоженых земель, застыло в улыбке, будто приклеенной чужой рукой. Усевшись у окна, сквозь мутное стекло которого тени прохожих казались размытыми призраками, они заказали фаршированную щуку и абсент. Напиток подали в надтреснутом бокале – его зеленоватый свет дрожал, словно живой.
– Франц, – начал прохожий, – твоё «Молчание сирен» – лабиринт без выхода. Сколько умов блуждало в нём, оставляя на бумаге свои тщетные домыслы! Толкователи возводили башни из слов, но всё рушилось под тяжестью твоей тайны. Это загадка без ответа или игра теней?
Кафка медленно поднял глаза, и в них мелькнула тень улыбки – ускользающая, как отражение в тёмной воде.
– Ключи часто лежат там, где их перестают искать, – произнёс он так тихо, что слова едва перекрывали стук ножа за соседним столиком. – Твоя шутка… не все ли двери открываются таким ключом? Продолжай, мне любопытно следить за полётом этой бабочки.
Прохожий отхлебнул абсент – вкус его был эхом ржавых труб. Он помолчал, глядя на дрожащий свет в бокале, затем заговорил:
– Ребячество нас спасает, Франц? Воск в ушах, мачта, оковы – и Одиссей уходит от пения сирен. Смешно и просто. Но ты перевернул всё: их молчание страшнее песен. Пение манит и губит, а тишина… От звука можно закрыться, но как укрыться от того, чего нет?
Кафка чуть наклонил голову, словно прислушиваясь к шороху за окном.
– Когда инструмент ломается, – заметил он, будто невзначай, – выясняется, что нужен был другой. Или что он вовсе не нужен. – Он замолчал, постучав пальцем по столу, и тишина легла между ними, как тень от ножа.
Прохожий уставился на щуку – она уже стала скелетом, будто годы прошли за минуты.
– Тогда воск и оковы – иллюзия, – сказал он, почти шёпотом. – Они спасают от звука, но не от пустоты. Молчание сирен – как зеркало без отражения. Мы боимся не голоса, а того, что за ним. И в этом твой парадокс, Франц: мы бежим от звука, но тонем в тишине.
Щука лежала мёртвой, абсент испарился, оставив привкус ржавчины. Елисейские поля за окном дрожали в дымке, будто город сам стал сиреной. Прохожий склонился над столом:
– А что, Франц, если мы давно утонули в бездонной пучине, усыпленные их уходом? Сирены не молчат – они растворились, оставив нам тень их тишины, и мы, заворожённые, кружимся в её глубинах, не ведая, где поверхность.
Кафка чуть повернул голову, и тень его лица легла на стекло, как росчерк пера под документом, который никто не подпишет. Он не ответил. За окном Елисейские поля шептались с пустотой, и её неслышная песня, острая, как осколок стекла, глушила шорох листьев, стук шагов и даже мысли, что ещё недавно бились о край бокала. Тишина дала ответ – плотная, как пыль на забытых вещах, она поглотила их обоих.