Побег
Утром стражник на воротах доложил:
– Как бочку выхлебали, все постепенно к вечеру разошлись, разбрелись, расползлись. Только эти двое остались – старуха и молодица. И прямо прилипли к решётке воротной. Вперились, прямо, взглядом! Я-то избоку вижу, хоть виду не подаю: иногда только переглянутся между собою. Да всё молча как-то… Будто заговор у них какой… Я-то виду не подаю, а сам приглядываю за ними зорко. Уж не задумали ль чего?!Постояли эдак-то. А тут и этот к ним выходит – третий! Тот, что с воеводою, Иван Борисычем, заходил.
Иван Борисович стоял тут же, внимательно слушал. Так внимательно, что будто не он же сам к побегу богомаза руку и приложил!.. Причём в прямом и переносном смысле.
Тогда-то поп очнулся в княжеской светёлке, вынырнул из хмельного забытья оттого, что его бесцеремонно ворухали с боку на бок, выгребая из карманов его мелкую торговлю – всякую всячину – крестики, свечи, ладанки, мощеницы, иконки, медальонки… Ну, всё кроме серебряной и медной мелочи, которые надёжно уже были спрятаны в потайном кармашке. Батюшка перепугался не на шутку и уж совсем было раскрыл рот, чтобы истошно заорать: «Караул!!! Грабют!!!». Но увидев перед самым носом огромный кулак со знакомым перстнем, блистающим чёрным прямоугольным камнем, тут же осознал, кто его «грабит», зачем его грабят и… почему его грабят! Предпочёл шума не поднимать. А всё прикинув на вдруг прояснившуюся голову, чтоб не добрались до его похоронок с мелкой монетой, миролюбиво смиренно подсказал: «В левом потайном, за полой, ниже нижней застёжки». Тем и уберёгся от дальнейших предполагаемых неприятностей. Тем и «спасся».
Наверное, это камень чёрный блескучий так на него благотворно подействовал. Недаром же он так взалкал его заполучить! И потому так настойчиво допреж пытался выторговать его у воеводы. Действовал как-то тот камень на него. Или мог подействовать?..В общем, ключ перекочевал в карман к воеводе, оставив всё остальное богатство карманное попу. И обоим – и попу и воеводе – сразу стало легче. Можно сказать, камень с души свалился! Далее Ганза, в наступающих сумерках, никем не замеченный, отомкнул богомаза. И, чувствуя всё-таки за собой некоторую вину перед ним, сверх меры пересыпал ему в суму звонкой монеты. И, снимая уже окончательно угрызения совести, проводил до самых ворот: «Не серчай уж, что так вышло…»
Ратник продолжал:
– Сам не свой выходит будто. И, смотрю, прямо сходу – бух перед старухой на колени! Голову долу склонил и тоже – молчит!
Сильно меня напужал, – не иначе заговор у них!.. Тройной… Но Бог милостив, – дальше догадывался и сам себя убеждал стражник (понимая, что иначе разговор происходил бы совсем в другом тоне), – ничего не нашкодили, кажись. Ни словом, ни делом.
Старуха, опять же, – ни слова! Вот чудно!.. Положила руку ему на головушку, ласково так, – благословила, значит. Молодуха под руки подхватила – помогла с колен подняться. И повели его, как телёнка. Одна как впереди ведёт. А друга, молода котора, – сзади… Вроде как подгоняет. Только молча всё. Ни гу-гу! И увели его с собою. А куда, того не ведаю. На тракт вывели да и были таковы.
– А когда утекли-то?
– А вот как только темнеть стало, так и ушли вовсе, больше и не вернулись. Совсем, должно, ушли, – стражник сам того не замечая, что-то предугадывал и домысливал, додумывая исход чудных обстоятельств дела.
– Ну, теперь их ищи-свищи, пожалуй что. Хотя…
И воевода, для отвода глаз, отправил два конных разъезда по дороге за бугор на развилку.
Который разъезд полем пошёл, к обеду вернулся ни с чем. Который лесом – не вернулся ни к обеду, ни к вечеру. Появился к заутрене. Люди и кони все измученные, в грязи болотной, оборванные. Рассказали, что настигли почти путников разыскиваемых. Да леший попутал: хотели сократить, пошли на конях наперерез, да заблудили в лесу непролазно. В болотину угодили.
Больше в погоню никого не отрядили.
– Чай не каторжане утекли, не душегубцы, – молвил воевода, – скорее, наоборот… – недоговорил всё-таки.
– Ушли и ладно, – присовокупил иерей, – меньше смуты в душах православных!
– Ну так тому и быть, – согласился и молодой князь. – Однако не добро как-то вышло. Ну да Бог воздаст, коль мы недоглядели.
Беглецов оставили на усмотрение судьбы. В розыски больше не подавали. Но не забыли…
Да и слухи стали доходить. И купцы вездесущие, всё сведущие, подтверждали. Живут мол ваши-то «беглые» на севере где-то, в лесной деревеньке. Толи у мери, толи у веси. Тихо живут, ни шкодно – ни склочно. Смирно. И по прозванью тоже – Смирновы. И в церковь ближнюю захаживают, почитай, каждое воскресенье, не считая о праздниках. Сомнительно, однако, толи взаправду, толи напоказ. Не ретиво ходят, одним словом. Все четверо ходят. От старого до малого.
– Как «все четверо»? Откуда!? О наших ли речь? Откуда четвёртый довзялся!?
– Дак оттуда, откуда и весь народ. У Игра с Ладою народился. Оладушек… Оладеем назвали.
– Оладей?!.. Оладик, значит… Опять всё не как у людей! Ни лягушка, ни зверушка – оладик, значит. Нате вам! Ешьте его с маслом…
– Дак хорошо, что ещё вареником не прозвали. А то уж совсем некуда было бы… Ни к селу ни к городу! Слепили… Только в печь – да на стол! – кхе-кхекали и крутили бородой другие.
– Сам то, Игр то есть, чудит, небось, всё по-прежнему? – и, «посумлевавышись», но всё-таки не удержавши прорывающегося главного интереса. – Что же он-то, по-прежнему? всё летает?..
– Не то слово, – не запнувшись, отвечали порой купцы сведущие, —лётает даже! Вроде как только что говорили с ним на припеке у избы на лавочке – глазом ещё не моргнуть – а он уже за выселками, – добавляли с восторженной насмешкой. – Шустрой, аки заяц!
Получалось, вроде как подтверждали. Но говорили явно о другом. Однако уточнять у любопытных духу не хватало. Не прослыть бы самому… сумасшедшим! Не оболваниться бы.
Интерес же всё-таки сохранялся. Помнил народ местный эту странную троицу. Чем-то интерес этот подпитывался. Будто догадывались: не всё это ещё, ещё что-то будет, что-то случится. И вскоре стала доходить молва. Будто Оладей (Оладик), которому лет пять-то от роду всего и было, будто бы чудной, или как назвать по-иному? В Игра, батюшку, видно удался. Нет ему равных даже в старших деревенских ребятишках, ни в салки, ни в прятки, ни в чижа, ни в догонки-перегонки. И прыгает дальше всех, и подпрыгивает выше. Старшим игрокам обидно:
– Поджуливает Оладик. Омманывает.
– Конечно, – поддакивают младшие. – Как прыгнули – все уж повалились, а он летит… А падёт и то, знает, что бабушка у окна за ним смотрит и тут же непременно выскочит то с прутом, то с рушником свитым, то с ухватом или кочергой – что под руку попадётся, то и подхватывает.
И тут уж Оладику никто не позавидует. Так достанется, что ой-ой-ой! Лупит его бабушка чем ни попадя прилюдно и немилосердно. А он только виновато улыбается, да тут же сам и винится. И дальше виновато улыбается, и стоит под побоями сотрясающими, и смотрит на бабушку растерянно-виновато. И сам весь беззащитный, как зайчонок маленький. И… не плачет. А только текут по щёчкам румяным, как яблочки наливным, слёзы чистые, в горошину.
Ну, «Оладик», в общем…
Да потом сам и подойдёт к ней-то, когда та вроде как остынет:
– Прости, бабушка, я нечаянно, я оступился, я больше не буду.
Ну да видно бьёт не шибко больно, или не доходит до него боли той от ласковой бабушкиной руки. Ведь не во вред бьёт, на пользу только. Чтоб не поджуливал, не заносился. Чтоб другим не завидно было.
Вот и лупит «Оладика», «как крутое яичко». Пожалуй что ни за что. Тут не позавидуешь – точно! Вот и летит пострел, смышлёныш, после бабушкиной хворостины очертя голову, дороги не разбирая, с глаз досужих долой, перескакивая мимоходом через скатку брёвен у прясла, легко прошмыгивает через собачью дыру в заборе (а мог бы тот забор легко перемахнуть, но только не на виду у бабушки Нестерьи). Мчится со всех ног за бани, в огород, на капустные грядки. К маме… Туда, где мама его и нашла – среди капустных кочанов.
А мама?..
Мама увидит, отбросит мотыгу, тянет руки к «радости своей долгожданной», подхватывает находу со всего бега на руки, целует, тискает «свою радость», «своё ясно солнышко» и подкидывает легко, как пушинку, а потому – высоко, вверх! А потом ждёт опять на руки.
Ах, эти ласковые мамины руки… Куда от них денешься?! Куда улетишь?!
Мама Лада легко, как мотылька бестелесного, ловит снова, снова тискает-целует:
– Ты моя радость, ты мой Оладушек, ты мой крысёныш сладенький!
Да, «крысёныш»… Хорошо хоть, что не поросёнок. У мамы носик с чуть заметной горбинкой, у Оладека – горбинка заметная. Делающая детское личико похожим на крысиную мордочку. Бабушка радуется:
– Бог милостивый дал Оладушку нашему во спасение этот носик. Чаянием благодати наделил.
Не знает бабушка – не родная она им, – что и у мамы в детстве такой же носик крысиный был. Да выправился папиной любовью. «Папина доця» Ладушка была. К девичеству зацвела красавицей прелестною. И к радости, и к горю. Погубила красота эта да татарский клинок всю её семью: родителей и двух братьев.