Наконец и меня выкрикивают к следователю. Вскакиваю, иду за конвойным. Следователь плотный деревенский мужичок, чуб паклей, шея брита, ясный взгляд. Сразу понимаю, что никаких особых обвинений мне предъявить у него нету. Только монашество да религиозность.
– Ну, – говорит он хмуро, – рассказывай всё.
– А нечего рассказывать, – отвечаю.
– Это ты брось, твою мать, – настаивает он. – Будешь сотрудничать со следствием, выйдешь на свободу. Вот, ты, твою мать, еще совсем мальчишка. Ты мне нравишься. Говорят, ты в музее есть, с тебя, твою мать, картины пишут. А так погубишь себя. Зачем?.. Вот что, давай снимай-ка свой крест, клади вот сюда на стол и бросай этих монахов. Договорились?
Я вижу, что он нисколько не шутит. Простодушный, всё на лице написано. Матерится через слово, очень грязно, бессмысленно.
Неожиданно для себя самого, из жалости, что ли, вдруг встаю и осеняю его крестным знамением. Что с ним делается! От ярости его аж перекашивает, трясется весь, словно припадочный или одержимый бесом. Даже беленькая пена на губах появляется. Я спокойно жду, когда он немного придет в себя и тогда говорю:
– Нет, не буду отрекаться от Бога. У меня ведь ни жены, ни детей, никто не пострадает из-за моих религиозных убеждения. Я готов пострадать за Христа, даже до смерти. И крест ни за что не сниму с себя.
– Вот дурень-то, твою мать! – бормочет он. – Дурак одно слово!
– Может и так…
Тогда за меня решают взяться по-другому. Отводят и сажают в одиночку. А ночью вталкивают в камеру молодую цыганку. Она болтает всякую чушь и всё норовит хватать меня руками. Но, отвернувшись, я молча молюсь. Какой уж там сон… Однако перед рассветом начинаю клевать носом. Только забылся, как чувствую, она уж осторожно шарит в складках моей рясы. Моментально вскакиваю, крещусь от греха, и поднимаю руку, чтобы и ее перекрестить. А она, бедняжка, подумав, что я хочу отвесить ей оплеуху, вся съеживается, ныряет от страха к полу, как собачонка, привыкшая к пинкам. Ужасно жаль ее, даже слезы выступают.
– Ах, ты ж, бедняжка, – говорю.