Пожалуй, единственное, что их объединяло, это именно весьма сходная характеристика национальных черт «русской души» и их представленность в специфике нашего мировоззрения. Это знаменательное обстоятельство: они видели в принципе одно и то же, хотя, разумеется, и давали тому довольно разные оценочные характеристики, строя различные объяснительные модели.
Только ленивый не говорил как о доброте, религиозности, открытости, радушности, так и о крайнем идеализме (фантазерстве), расхлябанности, душевной нестабильности, максимализме и нигилизме. Но из этого набора как позитивных, так и негативных качеств были сконструированы по крайней мере три модели национального характера, причем в основании каждой лежали разные объяснительные схемы. Что это за модели?
Начнем с формально исторически первой. Формально потому, что первый громкий прецедент идеологического вызова в общественно-политической борьбе двух вечных партий в российской мировоззренческой жизни случился со стороны западнически ориентированных интеллектуалов. Тот вызов «Философического письма» более эпатировал публику, чем содержал какую-то упорядоченную аргументацию главного авторского тезиса, и выражал, как отмечают многие знатоки инцидента, более тщеславные амбиции автора. Собственно содержательные аргументы и проницательные наблюдения мы находим у другого крупного теоретика направления – К. Д. Кавелина спустя около полувека после первого знаменательного столкновения19.
У Чаадаева основные постулаты еще не имели точных понятийных формулировок, присутствуя более на уровне эмоций зависти, раздражения и негодования по поводу «недотыкомок». Русские – какие-то «недотыкомки», «заблудившиеся в мире»,»растерянные существа», «пустые души», «расплывчатые сознания». Бурная реакция на подобные эпитеты была гарантирована. Здесь можно разве что отметить одно интересное наблюдение по поводу, так сказать, «неполноценной рациональности»: «неумение сосредотачиваться на чем-то определенном, удерживать последовательность, руководствоваться ощущением непрерывной длительности»20. Критерии классического (картезианского) рационализма – культивируемые способности разума к сосредоточенности, последовательности, непрерывности – при сличении с русским мышлением дают столь плачевные результаты, что впору лишь развести руками: «Ну для чего Господь явил миру столь странных созданий? Может, для какого-то поучительного урока, назидания всем остальным?» Однако в том знаменитом первом письме Чаадаев не приводит, по сути, никаких объяснений подобным результатам, кроме туманных рассуждений о дисциплинирующей силе католицизма в сравнении с православием. Правда, спустя несколько месяцев после обвала обструкции, когда он становится, так сказать, героем «черного пиара», в «Апологии сумасшедшего» Чаадаев формулирует ключевую для последующих поколений западников идею об «азиатчине, татарщине» как основной причине нашего плачевного состояния: «самой глубокой чертой нашего исторического облика является отсутствие свободного почина в нашем социальном развитии»21. Справедливости ради следует сказать и о том, что помимо того Чаадаев колеблется и между другими объяснительными схемами, правда все одинаково европоцентристского происхождения: географической (лишь намеченной) и констативной22.