не злой. Никола мне допрос учиняет, пошто,
мол, ревешь и чем обижен будешь, ну я ему все и выклал как на духу.
Несправедливо, говорю ему, нечестно Федька наш со мной поступил. Думал, он
за меня заступится. А он меня — цап! — за ухо, да больно так — и в лес
поволок. Я ору дуром, слезами заливаюсь, да тут он ухо мое отпустил и
толкнул меня легонько. Упал я на землю, головой тряхнул, слезы утер —
гляжу: нос к носу лежу с муравейником огромным. Мураши снуют тыщами
туда-сюда, в глазах мельтешат… Тут мне Никола и говорит: 'А ну, Андрюха,
кажь мне на муравейник ентот — увидеть хочу, где справедливость в ем
обитается'… Посмотрел я на него, потом на муравьев опять поглазел: 'Дядь
Никола, дак это ж мураши!' — 'Ну дак и что ж с того? Справедливость,
Андрюха, — она или везде, где только можно, или нигде вовсе. Вот заляг
здесь — и гляди в оба: как только справедливость учуешь, так беги ко мне в
дом, что есть мочи, и докладывай. Растолкуешь мне все, как следует, тады
твою беду поправлю так, как захочешь… Ну а коли не найдешь
справедливость енту — тогда, видать, и нема ее вовсе на белом свете… Но
все равно доложи'. Сказал — да и ушел восвояси, меня одного оставил.
Глазел я глазел, как мураши эти, значит, между собой организуются, но так
никакой справедливости и не углядел…
Следователь (с досадою): — Ну и сволочь этот ваш Никола, ты уж извини
меня!
Стоменов (спокойно): — От чего же так, он мне правду показал, а я ее
усвоил. Пришел я к нему опосля, а он допрашивает: 'Ну как, Андрюха, учуял
справедливость природную?' — 'Учуял, — говорю я досадливо, а сам чухаюсь,
-всего покусали мураши треклятые' (следователь улыбается). Дает он мне
пряник медовый, видно, с ярмарки привезенный, говорит так серьезно:
'Удержишь, Андрюха, если кус свой, против Федьки устоишь — так енто
справедливость и есть, а коли не удержишь — так тоже справедливость
выходит'… 'Как же так, дядь Никола, — спрашиваю, — получается, что кус
имею или не имею, а все одно по справедливости?' Только он ничего больше
не сказал, а во двор меня вытолкал.
Следователь: — Ну как, не отобрал Федька пряник?
Стоменов (блаженно улыбаясь): — Не-е-а… (помолчав немного). Вроде и не
велика наука будет, да только на всю оставшуюся жизнь крепко ее
запомнил. И вот еще чего сказать тебе желание имею: люди это так, дл
удобствов своих, магию то на Белую да Черную поделили… Магия — она маги
и есть, не черная, и не белая, и не какая другая. Она ни цвету не имеет,
ни добра или зла, а только лишь в силах разницу. Называющих себя магами
много будет, да немногие магами являются… И если, по представлениям
вашим, маг черный только черное творит — ни в жизнь ему более сильным не
быть супротив того, кто и белое тоже деет. И белый без черного тоже
слабоват будет…
Следователь: — И здесь выходит, что сила в противоположном?
Стоменов: — Сила в противоположном — и ты, Сергей Дмитрич, завсегда это
помни. Когда инквизитеры эти (инквизиторы. — Так в тексте, примечание
переводчика) неверных жгли, то и в Силу вошли великую. Чистая добродетель
слабит, хотя многие людишки ей поклоны бьют. Зло исключительное слабит,
даже если страх большой вокруг себя сеет. Оттого и дохтора этого, который
детишек изводил по нужде необъясненной, — не только понять можно, но и в
пример показать, как это делается… Зря гримасничаешь, Сергей Дмитрич,
верно калякаю, хоть и непросто принять будет науку мою…
—————————————————————————
Кристо Ракшиев (рассказывает, диктофонная запись):
… Тринадцатого августа следствие неожиданно объявило перерыв. Мне
позвонили домой и сказали, что на ближайшие три дня допрос отменяется.
Двое из советских подполковников улетели в Москву… Наверное, ожидаетс
какое-то распоряжение… Исход просматривался один: Стоменову — Кривошееву
осталось здравствовать на этом свете считанные дни, а то и часы. В лучшем
случае — пребывать в трезвом уме… В субботу, двенадцатого августа,
полковник был, как обычно, спокоен и невозмутим. Может быть, он не был
удовлетворен результатами того, что он делал, но, во всяком случае, живой
интерес сохранял. Даже начал делать в маленьком блокнотике какие-то
пометки… Насторожило меня и то, что их беседы параллельно со мной начали
писать на пленку. Громоздкая система, рассчитанная на двадцать часов
непрерывной записи, медленно крутила свои бобины. По завершению 'сеанса'
бобину снимал и пломбировал дежурный офицер. Я заволновался — это означало
только то, что московское