Но оно непременно станет более заметным в той же пропорции, в какой наша историческая критика перестанет быть просто совокупностью неопределенных и последовательно бессвязных замечаний и будет все больше приближаться к той систематической форме, от которой она в настоящее время так далека. Чем более стройными и определенными станут те, до сих пор мало разработанные, требования, которые эта наука предъявляет к историкам и историографам, тем больше будет накапливаться сомнений в надежности материалов истории, над которыми до сих пор работали, и тем реже и с большими ограничениями будет приниматься авторитет существовавших до сих пор историографов.
В наибольшей степени это относится к самому благородному, самому поучительному, самому важному для философии материалу, который может предложить история, а именно к тем событиям, которые имели свои мотивы в умах и сердцах людей и на изображение которых влияют иногда страсти, иногда принципы, но всегда – особое воображение рассказчика. Значительное число исторических рассказов о таких деяниях великих и выдающихся людей уже дискредитировано более поздними исследованиями, и вследствие этого становится все более очевидным, что человеческая природа была неверно оценена в той самой мере, в какой привыкли судить о ней по таким рассказам.
Какие важные перемены ожидают целые области истории в тот момент, когда прогресс исторической критики предъявит право на доселе неоспоримые документы и решит споры о доселе спорных! Не только историки, но даже богословы по профессии отнюдь не согласны с единым определением исторической ценности священных документов; и даже те, кто считает эту ценность установленной, делают противоположные выводы из этих памятников, столь важных для истории человечества, – в зависимости от того, рассматривают ли они их взглядом разума, предоставленного самому себе, либо сверхъестественно просвещенного.