Пророческий призыв никогда не был призывом к новой структуре. Он не предлагал иной культ, не создавал альтернативный институт, не заменял одну ритуальность другой. Его цель не в том, чтобы изменить внешний порядок, а в том, чтобы нарушить инерцию внутреннего. Не форма подлежала обновлению, а само сердце человека. И потому голос пророка всегда направлен не на реформу, а на обращение – не как акт идеологического выбора, а как сдвиг в самом способе быть. Там, где система ищет правильного культа, пророчество ищет способного услышать. Там, где религия предлагает шаблон, пророк указывает на разрыв, из которого может начаться настоящее.
Этот поворот – не внешняя корректировка поведения, не отказ от прежней обрядности ради новой, не этическое усовершенствование. Он связан с тем, что в библейской традиции обозначается словом «шув» – возвращение, но не к закону, не к храму, не к общине, а к присутствию. Это поворот не к религии, а к реальности, в которой Бог больше не представляется, а является, поэтому пророки говорили о сердце, а не о культе; о милости, а не о жертвах; о правде, а не о ритуале. И не потому, что отвергали прежнее, а потому что видели: прежнее стало самоцелью, оболочкой, в которой исчез тот, ради кого все было.
Форма сама по себе не представляет угрозы, пока остается в положении служения – как средство выражения, как оболочка для живого содержания, как временный сосуд. Но как только она начинает восприниматься как цель, как нечто самоценное, что должно быть сохранено ради него самого, она постепенно подменяет собой то, ради чего возникла. В этот момент религия утрачивает свою природу моста и превращается в преграду: вместо того чтобы соединять, она начинает охранять; вместо того чтобы вести, – ограничивать. Поэтому пророческий зов никогда не направлен к утверждению форм, хотя и звучит сквозь них; он не отменяет структуру, но и не позволяет ей стать окончательной. Его адрес – не коллективная идентичность, не общая принадлежность, а то различающее в человеке, что не может быть воспроизведено массово. В этом и заключается его неудобство для всякой религиозной традиции, стремящейся к устойчивости, согласованности, воспроизводимости – потому что пророчество не усредняет, не предлагает общего знаменателя, не объединяет вокруг ритуала или предписания. Оно различает, а потому выводит – не к новому порядку, а в пустыню, туда, где человек снова может услышать, не опираясь на готовое. И делает оно это не для того, чтобы разрушить, но чтобы освободить – от всего, что, даже сохраняя правильную форму, уже перестало быть живым.