Сопротивление пророка не политично, но оно глубже политики: оно затрагивает сам способ существования религии как публичного устройства. Его речь не поддается инкорпорации, потому что она не исходит из функции. Он не профессионален, он не обучен, он не уполномочен. Он появляется без согласования, говорит без фильтра, действует без протокола. Его слова не утверждены советом, не прошли проверку на пастырскую целесообразность, не опираются на богословскую школу, поэтому они возвращают то, что невозможно произвести по процедуре – напряжение присутствия. Всякая система стремится поглотить такое слово, либо объявив его опасным, либо превратив в символ. Но пророчество невозможно ни устранить безболезненно, ни превратить в жанр без утраты сути. И потому каждый пророк, по самой своей сути, становится фигурой несогласия – даже если он не собирался ничего разрушать.
Библейская традиция знает это слишком хорошо: все подлинные пророки были конфликтными фигурами. Их не признавали сразу, им не давали кафедр, их не цитировали с уважением. Их гнали, изолировали, игнорировали. И не потому, что они говорили что-то принципиально новое, а потому, что их слово вскрывало расщепление между формой и жизнью, между системой и откровением. Они не были реформаторами, потому что не предлагали программ. Они не были мятежниками, потому что не боролись за власть. Но они становились центрами внутреннего сопротивления – не организованного, не институционального, но такого, которое возвращало человека к себе, к голосу, к отклику, к пустоте, в которую снова могло прийти нечто настоящее.
Поэтому пророчество всегда идет на разрыв. Не с Богом, не с народом, не с традицией, но с той частью их конфигурации, которая больше не различает. Оно не разрушает основания, но сбрасывает надстройки. Оно не призвано создать альтернативу – его задача в том, чтобы очистить возможность. И потому оно не может быть встроено: его нельзя закрепить, тиражировать, обучать. Оно всегда будет звучать с края – не потому, что пророку нравится быть на периферии, а потому что центр уже стал недоступным для восприятия. Сопротивление, рождающееся в пророчестве, не есть жест воли, а форма верности. Не бунт, а удержание различия там, где все уже сошлось в самодовольное «так и должно быть».