Этот внутренний конфликт делает его уникальным. Он не разрушает его – он формирует. Но он же и указывает на предел: Завет нельзя окончательно воплотить в политической форме, даже если у руля стоит различающий. Потому что различение – это не функция, не власть, не дар, который можно передать. Это постоянное состояние несоответствия, бдительности, открытости, готовности быть неправым, если Бог говорит иначе. Давид живет в этом состоянии – и поэтому он остается живым в памяти веры. Не как модель, но как боль. Не как вершина, но как свидетельство того, что Завет не живет в силе, а прорывается в сердце.
Если Давид остается фигурой внутреннего конфликта между откровением и властью, между сонастроенностью и обязанностью, то Соломон воплощает другую крайность – завершенную конструкцию, в которой различение заменяется системной мудростью, а путь уступает место достижению. С самого начала его образ связан с одаренностью: он просит у Бога не богатства, не силы, не побед, а мудрости – и получает ее в избытке. Но этот избыток, не поддерживаемый трепетом, и становится началом незаметного, но необратимого сдвига. Соломон не теряет откровение внезапно, он не совершает явного предательства, он не забывает Бога – он превращает живое в упорядоченное. Он делает то, к чему так стремится религиозное сознание после достижения цели: он устраивает, закрепляет, утверждает и в этом – начало утраты.
Соломон – строитель. Он созидает империю, выстраивает инфраструктуру, формирует аппарат. Он – автор притч, наставлений, правовых максим. Он вводит административные округа, систематизирует культ, вводит обязательные повинности. Его царство – царство эффективности и гармонии. Но в этой гармонии все меньше места для прорыва, все меньше подвижности, все меньше неопределенности. Мудрость, с которой он начинает, уже не направлена на слышание Бога – она направлена на оптимизацию, на организацию, на укрепление. Завет больше не требует напряжения – он включен в порядок. Бог больше не прорывается – Он представлен. Откровение больше не вызывает тревоги – оно регламентировано. И в этом – главный парадокс соломоновой эпохи: все стало правильно, но все стало неподвижно.