В этом и заключается глубинная угроза избранности, понятой как статус: она перестает требовать. Она больше не зовет к выходу, к обострению внимания, к преодолению страха перед пустотой. Она начинает утверждать себя как факт, к которому можно присоединиться без внутреннего движения. Но Бог продолжает говорить не с теми, кто называет себя Его народом, а с теми, кто способен различать – и потому готов взять на себя не только слово, но и риск его восприятия. Избранность не дает преимуществ – она задает ответственность, от которой нельзя отказаться, не потеряв самого основания своей идентичности.
Если избранность и возникает как различающее усилие, то ее продолжение требует не только памяти, но формы, в которой различение сможет быть удержано, не потеряв живого напряжения. Эта форма не может быть произвольной: она должна не только хранить след зова, но и продолжать его в том, кто слышит. Здесь возникает вопрос, который остается краеугольным для всей религиозной традиции: как передать опыт откровения, не превратив его в схему? Как сообщить зов так, чтобы он не стал законом, застывшим в форме? Откровение требует языка, требует выражения, требует оформления, но в каждом оформлении содержится и риск – потерять то, ради чего все было сказано. И все же это напряжение оказывается неизбежным, потому что без попытки удержать откровение оно исчезает вовсе.
Так возникает фигура Синая – не обязательно как описание конкретного исторического момента, но как символическая точка памяти, в которой сонастроенность впервые заявлена как коллективная. Мы не знаем, как именно это происходило, и, возможно, сам нарратив Синая представляет собой уже оформленную попытку осмыслить то, что нельзя было передать иначе, как через образ горы, грома, закона, письмен. Но даже если эта сцена – результат поздней редакторской работы, она сохраняет внутреннюю силу, потому что выражает то, что продолжает быть решающим для всякой веры: может ли множество различать, не становясь массой? Может ли народ удержать голос, не превратив его в механизм? И потому Синай остается не географической вершиной и не местом учреждения религии, а пределом – той точкой, где откровение выходит за пределы частного и впервые обращается к общности, испытывая ее способность услышать не мнение, не команду, не закон в узком смысле, а живое слово, которое продолжает звучать даже тогда, когда его пытаются зафиксировать.