От Достоевского до Бердяева. Размышления о судьбах России

Можно думать, что когда-нибудь в молодости Достоевский имел неудачу попасть в кружок «идейных реформаторов социального строя», не очень глубоких и не очень человечных. След какого-то подобного впечатления можно проследить во всех его сочинениях. Везде у него выводятся эти «реформаторы» как люди сухие, черствые, как резонирующие теоретики, в которых, кажется, не течет пи одной капли живой крови. Так ли это? Да какая же нужда была бы этим «сухим людям», – как он сам пишет в приведенном отрывке, – «старикам и девочкам, ученым и неучам, помещикам и нищим студентам», – объединяться в какое-то новое, почти религиозное братство с лозунгом: «Спасти народ, пособить голодному, обуздать сытого и даже пресыщенного». С «сухим сердцем» прямо и пристали бы к «сытым», чтобы и самим быть сытыми. В приведенном нами отрывке он говорит о «чистом и истинном чувстве»; но, когда заговорил о «русском решении вопроса» в противовес западному, опять у него замелькали воспоминания о каких-то поверхностных и бесчеловечных теориях, которым он противополагает русскую идею «Власа». Между прочим, он говорит, что этот будущий социальный строй будет насильственным и принудительным, будет социальной тюрьмой и каторгой, без «христианского братства». В этом социальном строе «отрежут голову Шекспиру во имя идеи арифметического уравнения всех голов и всех желудков». Эта «отрезанная» социалистами «голова Шекспира» мелькает и в других его сочинениях как прямой и краткий мотив поднять восстание против социальных утопистов. Но так ли это? У него это есть консервативная гипотеза, не опирающаяся ни на один факт; тогда как есть определенный и яркий факт, говорящий о совершенно иных отношениях новых людей к таланту, к человеческому избранничеству. Всем известно, что Некрасов, кроме первых юных годов, был человеком обеспеченным и даже более чем обеспеченным, был членом Английского клуба и играл в карты. Но «в стане погибающих за великое дело любви» был ли за это на него завидующий и ненавидящий взгляд? Сравнительно с несчастными сельскими учителями и учительницами, с бурсаками духовных академий и семинарий, с нищим студенчеством университетов, он был богачом, но сам он и в богатстве сохранил простой и грубоватый характер прежнего Некрасова и никогда не разрывал братства с однажды испытанною бедностью, братства и интимного понимания. И бедные его любили, считали «своим», богатству и положению его не завидовали, а сам он тоже сохранил только положение богатства, без всякой психологии богатства, в которой, в сущности, и заключается все дело, и весь узел, и вся трудность и мука социального вопроса. Если бы богатые помнили о бедных, и помнили бы не теперешним филантропическим и высокомерным способом, страшно отчужденным, а уравнительно-братским или, как теперь принято говорить, «товарищеским», – узел мучительной экономики развязался бы, ибо пока хоть у одного человека в городе, в селе есть запасной рубль, не может и не смеет умереть с голоду ребенок на руках у голодной же матери. Все острые углы социального строя сгладились бы при «товариществе». Но где же понесся лозунг этого «товарищества», да и где, наконец, не только понесся лозунг, но и родилось действительно это товарищество, горячая помощь друг другу, знакомому и незнакомому, лишь бы он был «человек» и был слаб, беспомощен, падал, был унижен, несчастен, – как не в этих именно людях, соединенных, по-видимому, лишь сухой экономической программой. Рисуя «русское решение вопроса», Достоевский говорит: «Нет, русские и христиане не поступят так с Шекспиром, как социалисты. Они скажут: ты имеешь особые дары. Бог отметил тебя, избрал, – и ты свободен выполнять свое высшее назначение на утешение и радость нам». Ну, «русские и христиане» вовсе не так поступали с Новиковым и Радищевым (тут мера дара – ни при чем, ведь и Достоевский говорит не о Шекспире же, который умер), а вот с Некрасовым, да и вообще с людьми дара и даровитости на поприще ли науки или на поприще слова почти «социалисты» и даже именно «социалисты» поступали действительно так, как указал Достоевский. И, что дает залог прочности, поступали так непосредственно, без споров, без сговоров и сборов. Таким образом, сухость и меркантилизм людей социальной реформы есть ничем не доказанная гипотеза Достоевского, вероятно коренящаяся на почве каких-нибудь непривлекательных личных воспоминаний его. Не забудем, как он был болезненно впечатлителен, капризно впечатлителен. Движение не сконцентрировало бы около себя всех идеалистически настроенных сил живого русского общества, оно не было бы «надеждою России», о чем говорит сам Достоевский, не будь оно нравственным переворотом прежде всего. Но как корень-то жизни, величайшая боль мира теперь сосредоточивается именно около голода и работы, а не около проблем философии, метафизики и морали, то «нравственный поворот» и побежал, с реальным и живым чувством, именно к голоду и работе, голодающим и работающим, а не к отвлеченным вопросам, прежде сосредоточивавшим около себя идеализм. Идеализм – это теперь социализм (без преувеличений и грубости), социализм – это теперешний идеализм, покончу этими тавтологиями. Пока эти тавтологии сохраняют верность, – а пусть они сохранят ее навеки, – это царство «реального идеализма» неразрушимо и непобедимо.

Поделиться

Добавить комментарий

Прокрутить вверх