Начнем с первого подозреваемого. Он уединился в своей спальне, дабы не слышать людского шума, измотавшего его за день. Толпа уводит Иисуса на смерть. Безжалостные иудеи – Пилат возлежит на мягком ложе в белоснежной тоге, отшитой алой лентой. Ему нравится появляться в этом одеянии перед народом, а в последней мизансцене, на фоне грязного измученного Царя Иудеев, он выглядел великолепно. У ложа на столике, инкрустированном слоновой костью и панцирем черепахи, инжир и финики. Понтий тянется за угощением, но, завидев нас, отдергивает руку и машет ею перед глазами.
Для него мы – бестелесные существа, туманности на фоне стен, причудливые фантомы его сознания. Будем импровизировать. Кстати, читатель, а ты знаешь латынь?
– Мертвый язык, – фыркнул компаньон. – Нет, выкручивайся сам.
– Приветствую тебя, наместник, – сказал я на своем языке, и судя по тому, что совершенно обалдевший Пилат указал рукой на две «селла», он услышал и понял меня. Мы бесшумно плюхнулись на подушки и начали допрос:
– Признаешь ли ты себя виновным в гибели Иисуса, Пилат? – начал я.
– Нет, – ответил он очень спокойно. – Я трижды выводил его к народу и объявлял, что не нахожу вины его. Я «умыл руки», они до сих пор влажны. – Он вытянул вперед обе ладони.
– Но ты не препятствовал его казни? – задал вопрос компаньон.
– Они хотели убить его. – Пилат протянул руку в сторону Голгофы. – Слышите их радостные вопли? Защити я Царя Иудеев – мне пришлось бы утопить в крови Иерусалим. Бешенство капало с их разгоряченных губ, когда требовали смерти Иисусу, звериный рев раздувал вены на их шеях, готовых вот-вот лопнуть от страстного желания казнить Иисуса. Не отдай я им его – алые реки хлынули бы по улицам этого города, я вынужден был бы вывести солдат против мятежников.
Пилат поднялся с ложа и подошел к окну. Голгофа возвышалась над Иерусалимом, готовясь, в ожидании Христа, возвыситься над миром.
«Проклятый город, проклятое место, проклятый народ», – думал он, вслух же повторил:
– Нет на руках моих крови Его.
– Наместник, – раздался голос за спиной. Пилат вздрогнул от неожиданности, но взял себя в руки и, приняв горделивую осанку патриция, обернулся.
В дверях стоял Лонгин, центурион. Лицо его выражало детское удивление, замешанное на чувстве беспокойства о душевном здоровье начальника: Пилат в пустой комнате разговаривал сам с собой.
Центурион знал этого человека давно, его расчетливость и жестокосердие осуждали даже в Риме. Меч Пилата не раз погружался в живую плоть, а слово нередко карало без вины виноватых, но он спал как дитя и не имел привычки гнуть спину – все-таки патриций – перед вражескими дротиками заранее, всегда хладнокровно определяя их траекторию. Справившись с удивлением, Лонгин закончил:
– Вызывали?
– Центурион, – распорядился Пилат, – обеспечьте порядок на Голгофе и выставьте охрану у крестов на ночь. Пять легионеров и вы лично, думаю, достаточно. Выполняйте.
Лонгин грохнул ладонью о медный нагрудник и вышел из спальни.