«Ошибаюсь или нет, но мне кажется,
что только теперь – хороши ли, дурны ли? – но
созрели плоды на моем дереве» (56.4).
Дневник Льва Толстого, 14 января 1907 г.
1 (52)
В 900-х годах, в последнее десятилетие своей жизни, Лев Толстой, продолжая свой одиночный Путь восхождения, все более и более отлеплялся от земной жизни и подымался к жизни вселенской, вечной. Мистические и метафизические представления 900-х годов не противоречат представлениям 90-х годов; они не совсем о том, о чем раньше: не о личной духовной жизни человека, а о Жизни Бога и о вхождении (и запросах) жизни вечной в человека.
При всем том Толстой продолжал утверждать, что «для христианина нет и не может быть никакой сложной метафизики»(73.120), что следует особенно остерегаться опасности, состоящей в том, «чтобы в вопросах религиозных желать уяснить себе больше того, что дано нам знать с полной ясностью. Ничто так не лишает людей истинного религиозного чувства, дающего твердую основу жизни, как слишком большие запросы и попытки определения того, познание чего не дано и не нужно нам»(82.83). Так, «при определении того, что мы понимаем под словом Бог, главная опасность не в том, что не вполне определим Его, что невозможно, а что мы скажем что-либо лишнее, умаляющее или извращающее это понятие»(82.83).
И это возможно, если ограничить себя и не пытаться искусственно развивать свою мысль.
«В самом начале, как бы в программе, в постановке вопросов так всё хорошо, сильно, сжато сказано, что всякое подтверждение, уяснение только ослабляет, охлаждает»(89.60).
Дневники Толстого последних лет сплошь заполнены попытками дать сжатые определения того, что такое жизнь? Бог? разум? любовь? Таких формул в дневниковых записях Льва Николаевича великое множество. Иногда они фиксируют изменение взгляда на тот или иной метафизический вопрос, но часто это различные редакции одного и того же взгляда. Раз за разом Толстой упорно искал верную позицию по тому или иному вопросу и точную формулу, соответствующую этой позиции. Для кого и с какой задачей делалось это?
«Думал о том, что пишу я в дневнике не для себя, а для людей – преимущественно для тех, которые будут жить, когда меня, телесно, не будет, и что в этом нет ничего дурного. Это то, что, мне думается, от меня требуется. Ну, а если сгорят эти дневники? Ну, что ж? они нужны, может быть, для других, а для меня наверное – не то, что нужны, а они – я. Они доставляют мне благо»(55.209).
Толстовские Дневники – нечто вроде завещания потомкам. Поэтому в них он стремится передавать только главное, что вынес из своей жизни и что составляло ее благо.
Но в Дневниках неизбежно попадается и случайное, и черновое, и недостаточно ответственно сказанное. Особенно если помнить принцип работы мысли Толстого, в соответствии с которым «надо любить истину так, чтобы всякую минуту быть готовым, узнав высшую истину, отречься от всего того, что прежде считал истиной»(58.170).
Лев Толстой специально обратился ко всем с такой просьбой:
«Очень важное. Хотя это и очень нескромно, но не могу не записать того, что очень прошу моих друзей, собирающих мои записки, письма, записывающих мои слова, не приписывать никакого значения тому, что мною сознательно не отдано в печать. Читаю Конфуция, Лаотзи, Будду (то же можно сказать и о Евангелии) и вижу рядом с глубокими, связными в одно учение мыслями самые странные изречения, или случайно сказанные, или перевранные. А эти-то, именно такие странные, иногда противоречивые мысли и изречения – и нужны тем, кого обличает учение. Нельзя достаточно настаивать на этом. Всякий человек бывает слаб и высказывает прямо глупости, а их запишут и потом носятся с ними, как с самым важным авторитетом»(57.124).
Исполнить пожелание Толстого исследователю нелегко. Толстым сознательно отданы в печать статьи «Единая заповедь», «Закон насилия и закон любви», «Конец века», «Верьте себе» и прочее. Но всё это работы не столько мыслителя, сколько проповедника, да и рассчитаны на аудиторию, восприятие которой далеко не всегда отвечало ожиданиям Толстого. В них он особенно остерегался «соблазнения» «без и полуграмотных» людей (см.89.124) и потому избегал обсуждения метафизических вопросов.
Кроме опубликованных при жизни Толстого статей, им сознательно отданы в печать ряд мыслей, которые в том или ином виде содержатся в «Круге чтения», «На каждый день», «Пути жизни». Огромный материал. Но и этим материалом пользоваться надо осторожно. Он так же рассчитан на самый широкий круг, с которым далеко не всегда уместно обсуждать метафизические проблемы. В публичном общении мыслями Толстой если и не понижал, то приноравливал свои мысли к уровню читателей. И делал это намеренно.
«Как ни дерзко, самоуверенно это, не могу не думать и не записать себе, что мне нужно помнить в моем общении с людьми, что я с огромным большинством из них стою на такой точке мировоззрения, при которой я должен спускаться часто и очень много, чтобы общение какое-нибудь было возможно между нами»(57.132).
Иное дело – письма Толстого по мировоззренческим и метафизическим вопросам. Они, как правило, были адресованы единомышленникам или близким Толстому людям. Толстой был уверен, что они сохранят и опубликуют его письма. Отправлять письмо столь надежному адресату, по сути, значило отдавать его в печать.
И все же основная работа духа и разума Льва Николаевича зафиксирована в его Дневниках. К ним отношение особое. «Я прошу Вас взять на себя труд пересмотреть и разобрать оставшиеся после меня бумаги и вместе с женою моею распорядиться ими, как вы найдете это нужным… – пишет Толстой Черткову 26 мая 1904 года. – Всем этим бумагам, кроме дневников последних годов, я, откровенно говоря, не приписываю никакого значения и считаю какое бы то ни было употребление их совершенно безразличным. Дневники же, если я не успею более точно и ясно выразить то, что я записываю в них, могут иметь некоторое значение, хотя бы в тех отрывочных мыслях, которые изложены там»(88.327).
Метафизическую работу Дневников Толстого оборвала его смерть. Мы пользуемся тем, что оставил нам Толстой после смерти. Многое из этого наследия выражено Львом Николаевичем и точно, и ясно. Но, конечно, все указанные выше затруднения в работе с Дневниками и с письмами Толстого остались.
2 (53)
Вскоре после смерти сына Ванечки, в 1896 году, Толстой осознал, что в нем начался переход на новую, более высокую ступень Пути жизни.
«Радостно то, что положительно открылось в старости новое состояние большого неразрушаемого блага. И это не воображение, а ясно сознаваемое, как тепло, холод, перемена состояния души – переход от путаницы, страдания к ясности и спокойствию и переход от меня зависящий. Вот именно выросли крылья. Почему же не всегда на крыльях? А видно, слаб еще. Не приучился, а может быть необходим отдых»(53.183).
Птица Небесная еще не умеет летать, но она понемногу высвобождается от земного тяготения и расправляет крылья. Вот как об этом говорит Толстой:
«Тот я индивидуальный, который прежде сливался с я Божественным, которого я боялся лишиться и которого любил, все больше и больше отлипает от я Божественного и уже не нарушает жизни этого Божественного я. Не вполне, но я знаю, что наступила новая радостная, заметная ступень»(88.21).
Эту новую ступень Толстой называл «своим пробуждением». Это уже второе его Пробуждение, наступившее через 30 лет после первого.
Первое его Пробуждение в 40 лет – это пробуждение высшей души к работе выхода ее из «пустыни жизни», как он говорил, на собственно духовный путь жизни. Второе Пробуждение в 70 лет совершилось на выходе Толстого из личной духовной жизни к жизни всеобщей и вечной, к свободе Вселенской духовной жизни. Со второго Пробуждения начинаются роды вечной Божественной Жизненности Птицы Небесной. Конечно, это сказалось на Богосознании Толстого. Лев Толстой отходит от Бога личной духовной жизни (от «Бога своего»), чтобы стать ближе к Богу Самому.
«Ев. Ив. сказал, что он не понимает Бога внешнего, что он знает только Бога в себе. – Пишет он Черткову. – Да ведь Бог в себе так связан с той человеческой личностью, в которой он проявляется, что никогда, наверное, не знаешь, чист ли от меня тот голос Бога, который я слышу в себе. По тому затемненному моей личностью Богу, которого я знаю в себе, я знаю Бога чистого, неограниченного, которого нет во мне; или иначе – я должен отрешиться совсем от своей личности, чтобы познать Бога. А когда я отрешился от своей личности, то Бог, которого я познаю, уже не во мне, потому что тогда нет личности. Так что со всех сторон, как ни поверни, – Бога можно знать только вне себя. То, что мы знаем в себе, есть только путь, ведущий к Богу, пуповина, связывающая нас с Богом. А сказать, что Бог во мне, значит сказать, что я не знаю Бога»(88.66).
Второе Пробуждение Толстого по времени совпало с перерывом в работе над романом «Воскресение». Что, разумеется, отразилось на его замысле и содержании.
Первый блок рукописей романа «Воскресение» создавался до начала 1896 года, потом в работе был перерыв на два с половиной года, а затем – второй блок рукописей. Сдвиг в жизневоззрении Толстого между этими двумя этапами работы достаточно заметен.
Сторгическое чувство, которое возникло в молодости героини романа (и которое, вообще говоря, редко окончательно исчезает в человеке, раз возникнув), возрождается в ней по ходу повествования во всех пластах рукописей. Но в первом блоке рукописей роман завершается женитьбой и состоявшейся сторгической связью супругов Нехлюдовых. Во втором же блоке рукописей, работа над которыми шла с конца 1898 года, и в каноническом тексте финал романа иной. Ради Нехлюдова Катюша благородно жертвует любовью к нему (что с точки зрения «одного цельного существа» следующей жизни и преступно, и нелепо). У Нехлюдова же никакого сторгического влечения к Масловой никогда не было и, кажется, быть не могло. Он готов был отдать себя Катюше исключительно по требованиям и вдохновению идеалов, далеких от идеалов сторгической любви. Если он и любит ее, то той любовью-жалостью, которая у Толстого спасала и Ивана Ильича перед смертью. Стремление Нехлюдова к бывшей проститутке Масловой не взаимно и вообще не по любви, а по установкам сознания, порожденным в поле агапической жизненности. В отличие от «Анны Карениной» «Воскресение» в каком-то смысле оказался антисторгическим романом. Итогом всей истории во втором блоке рукописей и в окончательном тексте стала не любовь, а просветление сознания того и другого. Герой романа прозревает и в результате своего прозрения приходит к тому, к чему сам Толстой пришел в начале 80-х годов, во времена «Соединения и перевода четырех Евангелий» и «В чем моя вера?».
Лев Толстой никогда не отказывался от своего прозрения Обителей, но началом, образующим новое духовное существо все более в его понимании становилась не любовь, а сознание жизни (восходящее к «разумению жизни» времен его работы над Евангелием), тесно связанное с вечной жизненностью Бога.
Вот что по интересующему нас поводу думает Толстой в ноябре 1897 года, то есть как раз в перерыве работы над «Воскресением». О любви в этой цитате уже нет ни слова.
«Моя жизнь – мое сознание моей личности все слабеет и слабеет, будет еще слабее и кончится маразмом и совершенным прекращением сознания личности. В то же время, совершенно одновременно и равномерно с уничтожением личности, начинает жить и все сильнее и сильнее живет то, что сделала моя жизнь, последствия моей мысли, чувства; живет в других людях, даже в животных, в мертвой материи. Так и хочется сказать, что это и будет жить после меня. Но все это лишено сознания и потому не могу сказать, что это живет. Но кто же сказал, что это лишено сознания? Почему я не могу предположить, что это все объединится новым сознанием, которое я справедливо могу назвать моим сознанием, потому что оно все составится из моего? Почему не может это другое, новое существо жить вместе с теми существами, которые теперь живут? Почему не предположить, что мы все – частицы сознания других, высших существ, таких, какими мы будем. «У отца моего обители многи суть», не в том смысле, что места разные есть, а в том, что сознания личности разные: одни включаются и переплетаются с другими*). Ведь весь мир, какой я знаю с его пространством, временем, есть произведение моей личности, моего сознания. Как только другая личность, другое сознание, так совсем другой мир, элементы которого составляют наши личности. Как в ребенке, во мне понемногу зарождалось сознание (которое сделало и то, что я себя ребенком, зародышем даже, вижу отдельным существом), так оно зарождаться будет и теперь, уже зарождается в последствиях моей жизни, в будущем моем я после смерти. Церковь есть тело Христово. Да, Христос теперь в своем новом сознании живет жизнью всех живых и умерших и будущих членов церкви. Так же будет жить и каждый из нас своею церковью. И у самого ничтожного будет своя ничтожная и может быть плохая церковь, но церковь, составляющая новое тело его. Но как? Вот этого мы не можем представить себе, потому что ничего не можем представить себе вне нашего сознания. И не обители, а сознания многие суть. – Но тут последний, самый страшный неразрешимый вопрос: зачем это? Зачем это движение. Эти переходы из одних низших, более частных сознаний в более общие – высшие? Зачем? Это тайна, которую мы не можем знать. В этом-то и нужен Бог и вера в Него. Только Он знает это и надо верить, что это так надо»(53.162-3).
*) Одни – этой жизни сознания гусениц, другие – иной жизни, сознания бабочек. – И.М.
У Толстого были мысли продолжить «Воскресение». Можно не сомневаться, что в этом новом романе Нехлюдов, придя к мысли вечной жизни, в земном смысле жил бы в одиночестве, исключительно повинуясь требованиям сознания своей высшей души.
Еще более значителен, на наш взгляд, такой факт. В первом блоке рукописей «Воскресения» Симонсон излагает в качестве своих совершенно чуждые Льву Николаевичу федоровские идеи воскрешения отцов. Во втором блоке рукописей Симонсон излагает сокровенные толстовские мысли, восходящие к представлениям второго сна Пьера Безухова в IV томе «Войны и мира».
Прозрение сна Пьера и прозрение князя Андрей перед смертью – одно целое светлого откровения сорокалетнего Толстого. Их связывает вместе мистическое озарение Бога, Мира и Жизни.
Князь Андрей, прежде чем заснуть и пробудиться Птицей Небесной, думает о том, что «Любовь есть жизнь» и «Любовь есть Бог» и что умереть, значит, «частице» вернуться «к общему и вечному источнику». «Но это были только мысли» и в них не было той очевидности, которая возникла только тогда, когда «то грозное, вечное, неведомое и далекое, присутствие которого он не переставал ощущать в продолжение всей жизни», стало «почти понятное и ощущаемое». Примерно то же самое произошло и в жизни Льва Николаевича.
Светлые откровения сорокалетия даются, по-видимому, на дальнюю перспективу Пути восхождения. Они обычно не действуют сразу, но определяют направление духовного роста путевого человека на десятилетия вперед. Вроде бы и незаметно, что светлые откровения того времени изменили мировоззрение Льва Николаевича после завершения «Войны и мира». Влияние их отчетливо сказалось лишь через сорок лет, когда для Толстого «наступила новая радостная, заметная ступень» и видение сна Пьера стало для него «почти понятное и ощущаемое». Сонное видение Пьера есть то самое первичное откровение, из которого выросло метафизическое древо учения Толстого. Тут тайный глубинный исток религиозного сознания Льва Толстого. В 40 лет Лев Толстой узрел – и не воображением, а в видении – высшую вселенскую Жизнь. Это озарение Бога навсегда укоренилось в нем. Многие и многие годы он хранил в себе это видение, откладывая до того часа, когда оно само заявило о себе в нем и сделалось той точкой и опорой, с которой и на которой стало заново отстраиваться его жизневоззрение, жизневоззрение старости, одухотворенной на вершине жизни.
Далеко не все в видении сна Пьера подтверждено духовным опытом и мудростью старца Толстого. Но ключевое положение: «Жизнь есть всё. Жизнь есть Бог» – так навсегда и осталось основой его Богосознания.*) «Отец мой и всякой жизни!»(53.80) – звал Его Толстой. Бог для Льва Николаевича – Бог Жизни, живой Бог. Он – «сама сущность жизни, которая стремится к благу всего»(54.38).
*) При этом Толстой далек от пантеистических воззрений (в чем его часто уличают): «Если же Вы заметили во мне несогласие с выраженной Вами мыслью о том, что Бог проявляется во всем, то это произошло от того, что я действительно боюсь пантеистического воззрения, такого, которое видит Бога в природе, потому что такое воззрение часто сливается с материализмом и покрывает его… Бога мы знаем только по тому, что в нас есть нематериального – невременного, непространственного, разумного и любовного, и помимо этого никаким иным способом познавать не можем»(69.59).
Бог для Толстого – Один, одноцентрен. Хотя нельзя сказать, как во сне Пьера, что Он – «в середине». Он – Всё. «Главная непостижимость для нас Бога состоит именно в том, что мы знаем Его как существо единое – не можем иначе знать Его и между тем единое существо, заполняющее собой всё, мы не можем понять… А между тем для того, чтобы знать Бога и опираться на Него, нужно понимать Его наполняющим всё и вместе с тем единым»(53.119).
Однако искать Богословие у Толстого бесполезно.
«Бог есть, потому что есть мир и я, но думать о Нем не нужно. Нужно думать о Его законах. И мы понимаем Его только в той мере, в которой понимаем и исполняем Его законы. А то мы хотим, не исполняя Его законов, не только понять Его, но и войти с Ним в интимность – разговаривать с Ним, целовать, есть даже. Чем больше исполняешь Его законы, тем несомненнее Его существование и наоборот»(72.187).
3 (54)
«Мое пробуждение состояло в том, что я усомнился в реальности материального мира. Он потерял для меня все значение»(53.191. – Дневник 1898 года).
Отчасти это высказывание можно отнести к временам работы над Евангелиями, но в большей степени оно справедливо для времен второго Пробуждения Толстого, которое произошло, скорее всего, летом 1897 года.
До этого времени природа материи находилась, казалось бы, вне активного философского интереса Толстого. Хотя еще в 1876 году он писал о «важности и несомненности, которую приписывает человек веществу материи», о том, что «нет более важных, простых и несомненных знаний, как знание своей личности и материи» и что «значительность, которую имеют эти два камня знания, надо принимать в соображение и объяснять»(62.276).
Отвергнув (в конце 70-х или еще раньше?) Бога-Творца, Толстой рано или поздно должен был определиться в отношении вопроса существования материальности и ее происхождения. К концу 80-х годов Толстой приходит к убеждению, что «материя есть последствие деятельности духа»(50.223). Материя есть нечто производное, возникающее не из «ничего» (из несущего), а из духа, – как «последствие» его деятельности. Материю можно понимать как некоторую разновидность существования духа, как его продукцию. Материя есть один из результатов (неизбежных для нашего мира?) работы духа. Такой взгляд на материю развивался Толстым в середине 90-х годов, во времена работы над «Царством Божьим внутри вас».
Для автора «Царства Божьего внутри вас» деятельность духа во внутреннем мире человека состоит в «ускорении движения духовного роста». В мире вообще эта же деятельность духа выражается в «движении от неразумного к разумному»*). Мысль о движении всего существующего от неразумного к разумному Толстой намеревался развить в своего роде Заключении к «Царству Божьему внутри вас», но почему-то оставил свою мысль в черновиках (см. 28.326-330).
*) Еще раз замечу, что такого рода глобальные положения говорят не о «рационализме» Толстого, а об ограниченности понимания «разумного» у его критиков.
Если материя существует исключительно в подзаконности, вполне определена своими законами и законы эти – неизменны для нее (в ней), то в самой материальности нет «движения от неразумного к разумному». И, значит, она духовно неподвижна. В таком случае материя – это недвижный дух, нечто отработанное в духовной самодеятельности, в ней вполне выгоревшее, своего рода шлак духа.
Какова функция материи во Всём существующем? И есть ли у нее какая-либо собственная духовная функция? Есть, и очень важная:
Материя обеспечивает особое существование Единого Духа (Бога) – существование Его в отграниченности. Материальность создает пределы (или решающим образом способствует созданию пределов), с помощью которых Единый дух Сам делит Себя на части и живет в отделенности, в бесчисленных отдельных существах – каплях «живого глобуса» сна Пьера.
Старичок географ в качестве Жизни Всего показывал Пьеру не воду в пузыре, а плотно сжатые между собой капли в не имеющем размера глобусе. Капли эти потому и капли, что они неслиянные. Отделенность капли от капли создается какой-то пограничной пленкой, состоящей из того же самого, из чего сама капля, но как-то иначе выделанной. Материя есть не что иное, как эта пленка живых капель – «пределы отделенности» живого духа от живого духа.
«Все, что мы знаем, есть не что иное, как только такие же деления Бога. Все, что познаем как мир, есть познание этих делений. Наше познание мира (то, что мы называем материей в пространстве и времени) это соприкосновение пределов нашего Божества с другими его делениями. Рождение и смерть суть переходы от одного деления к другому»(53.131).
Это сказано в середине 90-х годов, и потому переходы из Обители в Обитель через рождение и смерть представляются Толстому переходом от одной формы пределов отделенности (одной «материальности») к другой форме, к «материальности» другого рода. «Наше Божество» переходит из Обители в Обитель, оставаясь в составе все того же «живого глобуса», Жизни Всего, Бога. Понятно, что работа жизни в других Обителях будет такая же, как наша работа жизни.
Человек, будучи одним из бесчисленных делений Бога, заключенных в телесные границы, занимает особое место в мироздании. Если материальный Мир брать как целое, то человек «не часть целого, – а временное и пространственное проявление чего-то вневременного и непространственного»(53.190). В этом смысле «движение по жизни» человека есть род «передвижения своей духовности по материальности мира»(53.134).
Материя, как нечто сущее, исходно существующее само по себе, – призрачна. Но в качестве производного от духа она существует в действительности. То, что мы воспринимаем материей, есть пределы делений духа, его границы, форма, которая отграничивает его «капли» друг от друга. Эти пределы (как и «личности») создаются в одной Обители для другой.
«Я смотрю и видимые линии пригоняю к форме, живущей в моем представлении. Вижу белое на горизонте и невольно даю этому белому форму церкви. Не так ли и все то, что мы видим в этом мире, получает ту форму, которая уже живет в нашем представлении (сознании), вынесенном из прежней жизни? (Идеи.)»(53.194).
«Идеи» взяты тут, по-видимому, в Декартовом смысле, как создаваемые духом образы вещей. Сами эти «идеи», говорит Толстой, создаются в деятельности духа предшествующей Обители. Высшая душа предшествующей Обители в «той» своей жизни (в «той деятельности духа») вырабатывает некоторые формы, которые выносятся сюда из прежней жизни и обуславливают «живущее в моем представлении». То же самое произойдет и в этой жизни относительно жизни в последующей Обители:
«Часто думаю, что мир такой, какой он есть, только потому, что я так отделен от всего остального. Как только мое отделение от ВСЕГО кончится, пределы расторгнутся и установятся другие, так мир станет для меня совсем другой»(53.210).
Это должно стать явным при переходе из одной Обители в другую:
«В момент перехода видно, что то, что мы считаем действительностью, есть только представление, т. к. мы переходим от одного представления к другому. Во время этого перехода видна или хоть чувствуется самая настоящая реальность. Этим важна и дорога минута смерти»(53.198).
Для Толстого существование и понятие материи неотделимо от существования и понятия жизни (см., например, 53.232). Взаимосвязь эта уже существует в видении сна Пьера. В середине 70-х годов Толстой писал Н. Н. Страхову:
«Я определяю жизнь – отъединением части, любящей себя, от остального. Без этого определения жизни неизбежно повторился бы круг, по которому человек был бы бог, центр всего. – Жизнь есть отъединение части от остального. Человек знает только живое. Поэтому для живущего доступно только живое, подобное ему; все же представляющееся ему мертвым есть живое, недоступное ему. Оно-то и есть непостижимое и не только соприкасающееся, но обнимающее его»(62.243-4).
Через четверть века (в конце 1902 года) Толстой в письме Черткову, по сути дела, заново раскрывает представления, заложенные в видении «живого глобуса»:
«Хотел нынче отвечать Вам на ваш философский вопрос, да не успел. А очень хочется ответить, тем более что я и не думаю отрицать реальности существования внешнего мира.*) Ответы мои на Ваши вопросы есть в моем дневнике, если у Вас есть список.
*) Я подчеркиваю эту фразу для того, чтобы дальше помнить о ней. – И.М.
Жизнь человеческая в этом мире есть рост, изменение отдельного ограниченного существа. Рост или изменения в этом отдельном существе мы познаем в виде движения. Отдельность же или ограниченность этого существа – в виде материи, тела. Пределы изменений нашего существа и изменений других существ мы познаем в виде движения. Пределы отдельного отграниченного существа мы познаем в виде материи. Меру изменений отношений, изменений разных существ дает нам время; меру пределов, отношения пределов разных существ, дает нам пространство.
Так как мы познаем себя только как пределы изменений нашего существа по отношению изменений других существ и пределы своей отделенности по отношению других существ, то мы не можем не признавать существования существ вне нас. Мы узнаем некоторых из них по нашему отношению к ним и по аналогии их устройства и предельности с нашей. Некоторых же мы, хотя и прикасаемся с ними, как, например, с землей, солнцем, мы, хотя и признаем их нашими пределами, мы не знаем».
Капли в «живом глобусе» Пьера «все двигались, перемещались и то сливались из нескольких в одну, то из одной разделялись на многие. Каждая капля стремилась разлиться, захватить наибольшее пространство, но другие, стремясь к тому же, сжимали ее, иногда уничтожали, иногда сливались с нею».
«Жизнь состоит в изменении, росте и расширении пределов. – Продолжает Толстой письмо Черткову. – Сначала расширяются пределы движения и материи, потом движение и материя не поспевают за ростом, и тогда они разрушаются, и наступает смерть: уничтожение пределов как движения, так и материи в этом мире».
Впрочем, мысль Толстого не так проста, как может показаться на первый взгляд. Читаем дальше:
«В какой форме переходит жизнь в новое состояние, мы не только не можем знать, но не можем и говорить. Мы скажем – «начнется новая жизнь», и скажем не то, потому что слово «кончилось», «начнется» означает последовательность во времени, а в новой жизни мы не имеем права предполагать изменений и движения, так как и то и другое есть свойство только этой жизни. Точно так и в пределах отдельности в материи и пространстве, так как и то и другое – свойство только этой жизни.
Очень может быть, что мы и теперь живем, не сознавая изменений и пределов.
Будет очень странно, если Вы что-нибудь поймете из всего этого. Но я очень понимаю, хотя и не умею еще высказать»(88.265-6).
4 (55)
«Я знаю, чувствую всем моим существом, что и крепкая морозная земля, и деревья, и небо, и мое тело, и мои мысли – что всё это только произведение моих пяти чувств, мое представление – мир, построенный мною, потому что таково мое отделение от мира, какое есть. И что стоит мне умереть и всё это не исчезнет, а видоизменится, как бывают превращения в театрах: из кустов, камней сделаются дворцы, башни и т. п. Смерть есть не что иное, как такое превращение, зависящее от другой отделенности от мира, другой личности: то я себя, свое тело со своими чувствами считаю собою, а то совсем иное выделится в меня. И тогда весь мир станет другим. Ведь мир такой, а не иной только потому, что я считаю собой то, а не другое. А делений мира может быть бесчисленное количество. Не совсем ясно для других, но для меня очень»(53.211).
Из этой цитаты видно, что пределами отделенности человека Толстой считает не собственно материальную его составляющую и даже не его живое тело, а «свое тело со своими чувствами», свою «личность», то есть весь психофизиологический состав человека, – тело и связанную с ним низшую душу человека. Понятие «материальное» у Толстого часто тождественно понятию «животное». Именно низшая душа в человеке исполняет функцию пределов отделенности высшей души человека.
Впрочем, после второго Пробуждения Толстой совсем не занят жизнедействием низшей души самой по себе, а только Божественной сущностью человека и её светом.
«Каждый из нас это свет, Божественная сущность, любовь, сын Божий, заключенный в тело, в пределы, в цветной фонарь, который мы же разрисовывали нашими страстями, привычками, так что всё, что мы видим, мы видим только через этот фонарь. Подняться, чтобы видеть через него, нельзя – наверху такое же стекло, сквозь которое и Бога мы видим, сквозь нами же разрисованное стекло. Одно, что мы можем – это не смотреть сквозь стекла, а сосредоточиться в себе, сознавать свой свет и разжигать его. И это одно спасенье от обманов жизни, от страданий, соблазнов. И это радостно и всегда возможно. Я делаю это. И хорошо»(53.176).
Личность в составе человека – это нами же раскрашенный цветной фонарь и «всё, что мы видим, мы видим только через этот фонарь», через его стекла. Стекла цветного фонаря (своего рода цветная модификация пленки отделенности, через которую «капля» в «живом глобусе» воспринимает то, что вне ее) так искажают наш взгляд, что «мы» видим не то, что есть в действительности. «Мы» иначе и не можем. Но не это определяет ситуацию жизни человека, а то, что его духовная сущность заперта в фонаре личности. После своего второго Пробуждения Толстой все острее и острее осознает это.
«Все чаще и чаще наступают времена, когда ничего не хочется в этом мире для себя и когда совсем ясно видишь (чувствуешь), что ты не то сложное телесное существо со всеми своими воспоминаниями, привычками, страстями, а что ты та духовная сущность, которая заперта в этот со всех сторон окрашенный твоими наклонностями, привычками, страстями фонарь; и что ты ничего не можешь видеть, понимать иначе, как через этот фонарь, и что ты и фонарь – две вещи разные; и что скучно смотреть через этот, тобою же разрисованный, все тот же фонарь и хочется смотреть в себя, или подняться выше и смотреть через окрашенные стенки туда, где нет преград и лишений. Хочется только помнить Бога, быть с Ним, и не хочется действовать… Если не смотришь на мир через надоевшие свои рисунки стекол, то больше занят разжиганием огня, света, который горит в фонаре. А то смотреть через стекла в мир – это сновидения действительности, а смотреть на одни стекла – это сновидения во сне»(88.72).
На восьмом десятке жизни Толстой четко осознал «что ты и фонарь – две вещи разные». Его индивидуальное я постепенно отлипает от Я Божественного и «уже не нарушает жизни этого Божественного Я». Толстой вошел в такую стадию Пути восхождения, в которой духовная сущность не хочет быть в фонаре (в «личности») и желает вырваться оттуда. Но – откуда?
«Жизнь индивидуальная, личная, – постигает Толстой, – есть иллюзия, такой жизни нет, есть только функция, орудие чего-то»(53.220).
Жизни фонаря, жизни личности, накрепко завязанной с жизнью плоти, нет для Отца. Жизнь низшей души – функция отделенности духовного Я в человеке и орудие, нужное для осуществления чего-то, ради чего духовное существо послано в этот мир и находится в состоянии отделенности. Так как же вырваться отсюда? Можно ли и нужно ли?
Еще в 1894 году Лев Николаевич получил письмо, автор которого писал, что, кроме надежды на получение разрешения его вопросов Толстым, ничто не удерживает его от самовольного ухода из жизни. Толстой ответил ему так:
«Жизнь есть освобождение души (духовной, самобытно живущей сущности) от тех условий телесной личности, в которые она поставлена. Бог есть то духовное самобытно живущее существо, по воле Которого душа наша заключена в нашу телесную личность. Освобождение души может быть двух родов: посредством одновременного или постепенного самоубийства, т. е. уклонение от исполнения воли Бога, или посредством исполнения в жизни того дела, для которого душа заключена Богом в нашу личность. Первое освобождение есть освобождение только кажущееся, потому что происшедшая от Бога душа, и вся находящаяся в Его власти, не может перестать быть тем, чем она должна быть по воле Бога, и, сколько бы она ни противилась, будет принуждена исполнить то, чего требует от нее Бог; только исполнить это с противлением и страданием; второе же освобождение есть освобождение истинное, состоящее во все большем и большем исполнении воли Бога и большем и большем приближении к Нему и уподоблении Ему…*) И приближение это возможно до бесконечности и в приближении этом благо»(67.268-9).
*) Из видения сна Пьера: «каждая капля стремится расшириться, чтобы в наибольших размерах отражать Его».
Через пять лет, в 1899 году (то есть примерно в то время, к которому относятся все приводимые в этой главе цитаты), Толстой другому адресату отвечает на ту же тему:
«Жизнь неистребима, она вне времени и пространства, и потому смерть может только изменить форму, прекратить ее проявление в этом мире. А, прекратив ее в этом мире, я, во-первых, не знаю, будет ли ее проявление в другом мире более мне приятно, а во-вторых, лишаю себя возможности изведать и приобрести для своего Я все то, что оно могло приобрести в этом мире»(72.175).
Всё это так. И всё же состояние жизни Толстого теперь таково, что его духовное Я не может не желать «расшириться», вырваться из преград личности – к Богу. И удивительное дело: Толстой полюбил болезнь!
«Удивительно и радостно мне, – пишет он в декабре 1899 года Черткову, – что я очень полюбил болезнь – то состояние, которое, разрушая эту форму*), приготавливает к вступлению в новую; прямо жалко выздоравливать. Это в первый раз я испытал в эту болезнь и очень рад этому»(88.185).
*) То есть, разрушая пределы отделенности земной жизни
И ему же через полгода, в 1900 году:
«В чем же очень успел, это сначала в пренебрежении к смерти, а потом в равнодушии, а потом и в желании ее. Я сначала думал, что это нехорошо, но это неправда. Мы всегда желаем идти вперед: из дитяти стать юношей, из юноши – мужем; я желал и старости, и желаю смерти, потому что это всё ближе и ближе к благу. Нынче особенно живо, умиленно чувствую это и, любя Вас, не могу не желать Вам.*) В виду смерти как-то особенно хорошо, нежно и спокойно любишь людей, чувствуя, что люди проходят, но не проходит та связь любви, которая соединяет с ними. Часто не только думаю, но чувствую в мире только любовь и соблазны нелюбви, скрывающие, давящие ее, с которыми она борется; что это только есть, точно есть, а все то, что мы считаем реальностью: типографии, Файфильд, Буры, Чемберлен, Николай II, китайцы – это всё только поводы, к которым придираются соблазны и любовь в своей борьбе»(88.215).
*) То есть желать другу смерти!..
В последующие два года Толстой много, долго и тяжело болел. Были и критические минуты, когда и он сам готовился к смерти, и близкие готовились проститься с ним. Но духовные переживания своей болезни и своей смерти, о которых мы рассказываем, лишь закреплялись во Льве Николаевиче.
Зимой 1901 года: «Я все хвораю и слаб. Понемногу освобождаюсь от тела. В душе мне хорошо»(88.220).
В конце марта того же года:
«Вчера вечером, сидя один, живо вообразил себе смерть: заглянул туда или, скорее, представил себе всю ожидающую перемену с такой ясностью, как никогда, и было немного жутко, но хорошо»(54.93).
«Сейчас, мая 20, почувствовал верность, близость, радость смерти, т. е. перехода в другую жизнь»(54.101).
«Что было мне радостно и хорошо во время болезни, это то, что, умирая, я живу точно так же, как всегда. И что я чувствовал, или скорее: не чувствовал перерыва»(54.108).
22 июля, перед отъездом на лечение в Гаспру:
«Вы спрашиваете о моем душевном состоянии во время болезни. Я уже писал Вам, что это было очень хорошее время. Освобожденная от животного духовная жизнь, ее сознание было особенно радостно. Всё, что прежде казалось неразрешимым, так легко и хорошо разрешалось, и как всегда – всеобщей духовной панацеей: осуждением себя, смирением и любовью. Теперь животное оживает, и опять самооправдание, гордость и недоброта. Относительно же смерти я совершенно был равнодушен. Жизнь духовная так интересна, что, будет ли она продолжаться здесь или там, было все равно. Так что мне надо бы сделать большое усилие, чтобы бояться перехода. Как прежде, когда я считал своим я – свое животное, я не мог представить себе жизни после смерти, так теперь я не могу представить себе прекращения жизни при смерти»(88.240).
Из Гаспры:
«Побывав, как я, в сенях того света, так ясно, что только одно на потребу – пребывающий в любви пребывает в Боге, и Бог в нем»(73.135).
И в 1902 году, уже после болезни:
«Здоровье мое поправляется. Но это поправление напоминает мне лампу, в которую подлили масла в то время, когда уже начинает светать и было видно и без лампы»(73.267).
«Одно могу сказать, что моя болезнь мне много помогла. Много дури соскочило, когда я всерьез поставил себя перед лицом Бога или всего, чего я часть изменяющаяся»(73.279).
«Очень мне после болезни стала близка смерть, и я благодарю Бога за болезни, во время которых многое понял»(73.262).
То, что Лев Николаевич понял тогда, столь значительно, что мы не смеем сокращать цитату:
«По моему убеждению, не рассудочному, но выведенному из опыта длинной жизни, – сущность жизни человека – духовная: человек есть дух, частица Божества, заключенная в известные пределы, сознаваемые нами материей; и жизнь духа не подлежит никаким стеснениям, тем менее страданиям, – она всегда равномерно растет, расширяя те пределы, в которых заключена. Людям же свойственно поддаваться обману, иллюзии о том, что сущность нашей жизни в тех пределах, которые ее ограничивают, то есть в материи.
И тогда, под влиянием этой иллюзии, мы смотрим на материальное страдание и в особенности на болезнь и смерть, как на несчастье; тогда как все материальные страдания (всегда неизбежные, как и самая смерть) только разрушают пределы, стесняющие наш дух, и, уничтожая иллюзию нашей материальности, возвращают нас к свойственному человеку сознанию своей жизни в духовном, а не материальном существе. Чем больше страдание материальное, чем ближе самая кажущаяся большим страданием смерть, тем легче и неизбежнее приводится человек к освобождению от иллюзии материальной жизни и к признанию ее в духе. Сознавая же жизнь свою в духе, человек, правда, не получает тех острых наслаждений, которые дает материальная животная жизнь, но чувствует свою полную свободу, неуязвимость, неистребимость, чувствует свое единение с Богом, с основною сущностью всего, – причем смерть не существует или смерть становится только избавлением и возрождением. И тот, кто испытал это состояние, не променяет его ни на какие материальные наслаждения. Я говорю это потому, что с необыкновенной силой и ясностью испытал это во время болезни.
Выздоравливая, я испытывал 2 противоположные чувства: одно – радость оживающего животного и – сожаление духовного существа о потере, заглушении той ясности духовного сознания, которое было во время болезни. Но, несмотря на все вступившие при выздоровлении в силу соблазны мирской жизни, знаю верно, что моя болезнь была для меня величайшим благом. Она дала мне то, чего не могли дать ни мои рассуждения, ни суждения других людей. И то, что она мне дала, я уже не потеряю никогда и унесу с собой… Дай Бог вам почувствовать всю благодетельность страданий и приближения к смерти, неизбежной смерти. Правда, что для этого нужно верить в свою духовную сущность, частицу Бога, не подлежащую никаким изменениям или умалениям, тем менее страданиям или уничтожению… Помогай Вам Бог, прежде всего тот, который в вас»(73.295-6).
5 (56)
Во время долгой болезни Толстой понял, что «жизнь духа не подлежит никаким стеснениям» и что «она всегда равномерно растет». Что «в этой жизни вспоминаешь не данные прошедшей жизни, а данные другой формы жизни. Жизнь всегда одна, только в каждой форме она кажется отделенной»(54.103-4).
«Жизнь будущая, загробная мне так же ясна и несомненна, как и настоящая жизнь. Не только ясна и несомненна – она есть та же самая, одна жизнь»(54.107).
Истинное течение нашей жизни, ее естественный духовный рост – это постепенное и незримое заполнение человека, его земной жизни, жизнью вечной.
«Жизнь представляется мне так: