Вошедшая в эту крепость безвременья была совсем юной, лет шестнадцати, не больше. Но на бледном, заплаканном лице с огромными, бездонными глазами уже лежала печать великого горя, того, что меняет человека раз и навсегда. В этих глазах, казалось, застыл весь ужас мира, вся детская беспомощность перед ликом вечности. Одежда была простой, но чистой, чуть помятой, точно она не снимала её долгие дни и ночи, проводя их в тщетной борьбе. Узкими, сжатыми ладонями она прижимала к груди крошечные карманные часики в стёршемся серебряном корпусе – ничтожную, жалкую преграду на пути неумолимого.
– Мастер… – голосок, тонкий и надтреснутый, едва пробиваясь сквозь могучее, неторопливое биение маятников, потонул в их мерном, безразличном гуле. – Дедушка… Он уходит. Совсем. – Она сглотнула, пытаясь задавить подкатывающую к горлу дрожь, но тщетно. – Врачи сказали, к утру… Он не говорит уже, только дышит. Так тяжело дышит, мастер… будто песок сквозь него сыплется…
И тогда слёзы, сдерживаемые до этого мгновения всей силой юной воли, хлынули по бледным щекам. Она не вытирала их, лишь стиснула в ладони часики так, что узоры должны были врезаться в кожу.
– Я опоздала… Из города не могла выбраться, дороги размыло… Прибежала, а он уже не смотрит, не видит меня… Я должна была сказать… столько всего. Всю свою благодарность. Всю любовь. Попросить прощения за все глупые капризы… А он… он, наверное, тоже застыл в этом молчании, зажав в себе последние, самые важные слова. Напоследок. – Голос её сорвался, захлебнувшись рыданием, в котором была вся боль мира.
– Теперь он просто лежит и смотрит в потолок. И времени нет. Совсем нет. Всего один миг… одно тихое, ясное мгновение, чтобы всё сказать. Чтобы попрощаться. Не с его телом… а с ним. С ним самим!
Она подняла на Арвида глаза, и это был уже не взгляд отчаяния – это была обречённая, последняя мольба. Мольба о чуде, в которое сама перестала верить, но от которого всё ещё ждала спасения, как тонущий ждёт соломинки.