Глина дней

Первые мгновения нового мира были подобны первому дню творения – стерильно-чистыми, немыслимо яркими и безжалостно лишёнными содержания. Человек выносил на улицу свое сердце, этот вечно дрожащий комок плоти, настороженный, как зверек, и не находил в привычном мире ни одной зазубрины, ни одного крючка, за который мог бы зацепиться привычный ужас. Солнце светило, но его свет больше не напоминал о быстротечности дня, о неминуемом конце, о том, что всё сущее – тленно. Он просто светил. Птицы пели, но в их песне не слышалось больше щемящей тоски по недостижимому, отголоска потерянного рая – только акустические сигналы. Мир оголился, сбросил с себя все смысловые покровы, все поэтические аллегории, которыми его веками наделял трепетный человеческий дух, и предстал голой, бездушной фактурой.

Исчезновение было тотальным. Пропал не просто страх смерти или наказания. Испарилась сама основа, почва, из которой произрастали все – и низменные, и возвышенные – порывы души. Ибо что есть совесть, как не завуалированный страх перед самим собой, перед судом собственной души, перед призраком того человека, каким ты должен стать? Что есть долг, как не страх обмануть ожидания другого человека, общества, Бога, наконец, того идеального образа, что витает где-то в горних высях? Что есть сама любовь, эта величайшая из человеческих иллюзий, как не сложный коктейль из страха потерять, страха не быть любимым в ответ, страха оказаться недостойным, страха одиночества, что хуже смерти?

Всё это рухнуло в одночасье. И наступила Великая Тишь.

Люди поначалу метались в этой пустоте, как мухи в стеклянной банке, не понимая, что преграды убраны. Муж бросал жену не со скандалом, не со слезами ненависти и боли, а с лёгкостью, с какой сдувают пылинку с рукава. «Ты мне больше не интересна», – говорил он, и в этих словах не было ни жестокости, ни правоты, лишь констатация факта, лишённая всякого смысла, ибо сам интерес, влечение, страсть – были порождениями того же страха: страха не обладать, страха упустить, страха не исчерпать до дна эту чашу. Мать смотрела на плачущего ребёнка и не ощущала в груди того спазмического сжатия, той животной, неуемной тревоги, что заставляет бросаться на помощь, петь колыбельные, прижимать к груди, защищая от всех опасностей мира. Она видела просто красное, кривляющееся лицо и издаваемые им звуки определённой частоты. Всё. Связи рвались не с треском, а с тихим шелестом – так перегнивает последняя нить, удерживающая марионеток в едином спектакле.

Поделиться

Добавить комментарий

Прокрутить вверх