И вот пришла его собственная осень. Не та, что сбрасывает листву, чтобы возродиться весной. Та, что приходит раз в тысячелетия. Великая Осень. Чувствовалось, как силы покидают исполина. Соки текли всё медленнее, тяжелее, словно густеющая в жилах кровь. Листья, однажды облетев, уже не вернулись. Кора, вековая броня, шелушилась и спадала струпьями, обнажая серебристую, замшевую древесину, проеденную ветром и временем. Он не умирал. Возвращал долги.
Не падением была его смерть, но медленным, величайшим растворением. Первый удар молнии отсек могучую ветвь, и боль от этой раны пронзила остатки сознания – острая и чистая, как боль при рождении. Но за болью пришло странное облегчение – начало великого распада, начало возвращения. Затем пришли бури. Раскачивали они огромный, одряхлевший остов, и слышалось, как трещат и скрипят основания, как с глухим, подземным стоном рвутся самые глубокие, самые древние корни. И каждый разрыв отзывался не страхом, а горькой, безотчётной радостью. Каждый треск был щелчком открывающегося замка, освобождающим душу из многовековой деревянной темницы.
Медленно клонилась к земле, той самой, что породила его, исполинская фигура. Падение длилось годы, было подобно замедленному, величайшему падению целой горы. И когда ствол, с глухим, окончательным вздохом, лёг на взрытую землю, не ощутилось конца. Ощутилось новое прикосновение. Влажное дыхание грибов, немедленно устремившихся превратить плоть в прах и тлен. Терпкое объятие дождей, размывавших форму. Ласковая, неумолимая работа червей, точивших ходы – будущие улицы новых, микроскопических миров.
Сознание не угасало. Оно, подобно воде, выливающейся из разбитого кувшина, растекалось по почве, впитывалось корнями молодой поросли, тянувшейся к солнцу рядом с поверженным телом. Виделось – нет, зналось – что станет пищей для этих тонких, зелёных побегов. Старое тело должно было стать их телом. Тысячелетняя память о солнце и бурях, о людях и птицах, должна была раствориться в их соках, стать частью их памяти, их роста, их борьбы за свет.