породе,
среди пчел, или, может быть, ос, или муравьев, а не то и вернутся к
человеческому роду, и из них произойдут воздержные люди.
— Да, похоже на то.
— Но в род богов не позволено перейти никому, кто не был философом
и не очистился до конца, — никому, кто не стремился к познанию. Потому-
то, милые мои Симмий и Кебет, истинные философы гонят от себя все
желания тела, крепятся и ни за что им не уступают, не боясь разорения и
бедности в отличие от большинства, которое корыстолюбиво, и, хотя они в
отличие от властолюбивых и честолюбивых не страшатся бесчестия и
бесславия, доставляемых дурною жизнью, они от желаний воздерживаются.
— Так ведь иное было бы и недостойно их, Сократ! — воскликнул Кебет.
— Да, недостойно, клянусь Зевсом. Кто заботится о о своей душе, а не
холит тело, тот расстается со всеми этими желаниями. Остальные идут,
сами не зная куда, а они следуют своим путем: в уверенности, что нельзя
перечить философии и противиться освобождению и очищению, которые
она несет, они идут за ней, куда бы она ни повела.
— Как это, Сократ?
— Сейчас объясню. Тем, кто стремится к познанию, хорошо известно
вот что: когда философия принимает под опеку их душу, душа туго-натуго
связана в теле и прилеплена к нему, она вынуждена рассматривать и
постигать сущее не сама по себе, но через тело, словно бы через решетки
тюрьмы, и погрязает в глубочайшем невежестве. Видит философия и всю
грозную силу этой тюрьмы: подчиняясь страстям, узник сам крепче любого
блюстителя караулит собственную темницу. Да, стремящимся к познанию
известно, в каком положении бывает их душа, когда философия берет ее
под свое покровительство и с тихими увещаниями принимается
освобождать, выявляя, до какой степени обманчиво зрение, обманчив слух
и остальные чувства, убеждая отдаляться от них, не пользоваться их
службою, насколько это возможно, и советуя душе сосредоточиваться и
собираться в себе самой, верить только себе, когда, сама в себе, она мыслит
о том, что существует само по себе, и не считать истинным ничего из того,
что она с помощью другого исследует из других вещей, иначе говоря, из
ощутимых и видимых, ибо то, что видит душа, умопостигаемо и безвидно.
Вот то освобождение, которому не считает нужным противиться душа
истинного философа, и потому она бежит от радостей, желаний, печалей и
страхов, насколько это в ее силах, понимая, что, если кто сильно
обрадован, или опечален, или испуган, или охвачен сильным желанием,
он терпит не только обычное зло, какого и мог бы ожидать, — например,
заболевает или проматывается, потакая своим страстям, — но и самое
великое, самое крайнее из всех зол и даже не отдает себе в этом отчета.
— Какое же это, зло, Сократ? — спросил Кебет.
— А вот какое: нет человека, чья душа, испытывая сильную радость или
сильную печаль, не считала бы то, чем вызвано такое ее состояние, предельно
ясным и предельно подлинным, хотя это и не так. Ты, я думаю, со мною
согласишься, что в первую очередь это относится к вещам видимым.
— Охотно соглашусь.
— А согласишься ли ты, что именно в таком состоянии тело
сковывает душу особенно крепко?
— То есть как?
— А вот как: у любой радости или печали есть как бы гвоздь, которым
она пригвождает душу к телу, пронзает ее и делает как бы телесною,
заставляя принимать за истину все, что скажет тело. А разделяя представ-
ления и вкусы тела, душа, мне кажется, неизбежно перенимает его правила
и привычки, и уже никогда не прийти ей в Аид чистою — она всегда
отходит, обремененная телом, и потому вскоре вновь попадает в иное тело
и, точно посеянное зерно, пускает ростки. Так она лишается своей доли в
общении с божественным, чистым и единообразным.
— Верно, Сократ, совершенно верно, — сказал Кебет.
— По этим как раз причинам, Кебет, воздержны и мужественны те, кто
достойным образом стремится к познанию, а вовсе не по тем, о которых любит
говорить большинство. Или, может, ты иного мнения?
— Нет, что ты!
— Да, душа философа рассуждает примерно так,
как мы говорили, и не думает, будто дело философии —
освобождать ее, а она, когда это дело сделано, может
снова предаться радостям и печалям и надеть прежние
оковы, наподобие Пенелопы, без конца распускающей
свою ткань. Внося во все успокоение, следуя разуму и
постоянно в нем пребывая, созерцая истинное, божественное и
непреложное и в нем обретая для себя пищу, душа полагает, что так
именно должно жить, пока она жива, а после смерти отойти к тому, что ей
сродни, и навсегда