Однажды любое небо кончается. И ты падаешь не потому, что мир злой, а потому, что нигде не научился касаться земли.
Самая страшная правда не в том, что он был холодным.
Самая страшная правда – в трусости, переодетой в мудрость.
В нежелании пачкать руки жизнью, переименованном в «чистоту».
В страхе быть рядом, переименованном в «уважение к границам».
В бегстве от боли, переименованном в «понимание процессов».
Он не был злым.
Он был далёким.
А далёкость – это форма насилия, когда её выдаёшь за любовь.
Той зимой у него случилось «пробуждение по расписанию»: очередной курс, очередная ретроспектива, очередной список инсайтов. Он вышел в мороз, вдохнул, и в горле хрустнул сухой воздух. Впервые он не поднялся. Он сел на ступени и положил ладони на колени.
Холод был честнее его слов.
Камень под ладонями ответил телом.
Где-то внизу, очень тихо, прокатился тот самый гул – не как сигнал тревоги, а как звук жизни в земле.
Он закрыл глаза. И вдруг понял: его «дух» – это только половина. И она не держит.
Он увидел себя со стороны: голова – как светильник; сердце – как уголь, давно остывший; тело – как кресло.
И ещё увидел: пока он «сверху» обсуждает, «снизу» кто-то давно ждёт, чтобы его перестали стыдить и позвали домой.
Он прошептал: «Я не знаю как. Но я готов слушать».
Это было его первое доверие за много лет – не идее, не учителю, не плану, а тому, что живёт ниже слов.
С тех пор ничего не стало «лучше».
Стало правдивее.
В разговорах он чаще молчал.
Там, где раньше торжествовали формулы, он вдруг спрашивал: «Ты хочешь, чтобы я был рядом, или хочешь, чтобы я объяснил?»
Иногда слышал: «Просто побудь». И оставался.
Иногда слышал: «Скажи, как быть». И говорил – но уже не из гордыни чистоты, а как из печи, где есть жар: медленнее, короче, без удовольствия победителя.
Тело ещё долго приходилось возвращать домой.
Ложиться на пол, класть ладони на живот, дышать вниз, слышать, как поднимается и опускается теплая тяжесть.
Ему было страшно.
Страшно доверять земле, потому что в детстве земля пахла супом и обидой.