презирать мир земли и даже кое-кто из последних швырял
свое физическое тело на ледяные, пористые стены одиночной
камеры, с раздробленными в некоторых местах бетонными
окровавленными шипами. Я искал Люду, Людочку, как называл ее
Купсик.
Но в самом деле! Где же она?.. Я же точно знал: Люду, ее
астральное тело воруют именно отсюда!.. Но это же мужская
тюрьма…
В камере номер сорок пять сидело четверо заключенных.
Точно, я не сомневался, Людочка должна находиться здесь.
Но тогда как же так! — недоумевал я. — Мужская тюрьма,
в камере одни мужчины, но девушку воруют все-таки отсюда!
— Было и у меня на свободе… Все было… — заунывно
произнес погрустневший Пахан и, невесомо помолчав, заговорил
дальше: — И четырнадцатилетних девочек трахал, и паскудам с
вок-зала сосать давал, и бабки шелестели по ветру…
— У меня ведь моя дочурка тоже сидит в колонии, ей сейчас
пятнадцать, — на тяжелом выдохе бессильно высказал Косой. —
Ох, и набухались, помню, однажды!.. За поселком, на полянке…
Был я, мой братан и она, Маринка!.. Ей тогда еще четырнадцати
не исполнилось. В этот, как его, волейбол играли… — Косой
помолчал, словно прикидывая что-то. — Поиграли, на травке
развалились, классно под солнышком разнежились! Братан зачал
шарить груди у Маринки, шепчет все, ножки, мол, у твоей пискли
хорошенькие. А она, сучка, лежит и балдеет, как же, мужик
ласкает! Потом смотрю, а он ее уже сосет вовсю! Юбку заголил…
Орала, как резаная, искусала братану плечи, стерва! А потом и я
на нее залез о кости погреметь, меня не кусала, соплями
шмыгала, выла, но терпела, как-никак, отец все-таки!
— Да-а… — протянул Полковник. — Житуха сложная штука,
я вот когда служил, долго разбирался, кто же прав, а кто же
нет. И все-таки пришел к тому, что как ты поступаешь, так и
должно быть на этой заподлистой земле дураков!… Бывало, все
бумажки перекладываешь, крысой конторской себя чувствуешь, а
все одно, хочется тебе хорошо жить! Вот и врал, и лебезил,
объе…л кого придется… Да-а… Житуха сложная штука…
— А я хотел бы снова стать ребенком… — обнаружился в
молчаливом проеме четвертый голос. Четверо арестованных,
заключенных в камеру голоса, четверо скованных не только телом,
но и застенками души, присутствовали рядом друг с другом,
поодаль уже долгое время, и могли они всего лишь
переговариваться, обитая в тупичках своих мирских тел,
осмысливая эти тупички. Но нет. Они не осмысливали тупички
своих мирских тел, скорее, они осмысливали тупик своей камеры и
с наслаждением думали и стремились в более заманчивый тупик,
тупик немых, отрешенных друг от друга земных форм…
Они никак не могли понять, не хотели осмыслить свою
истинную тюрьму — тело… Металлический хруст в замке заставил
арестантов повернуть головы в сторону двери.
— Ну что, гаврики, — возникла в проеме двери, будто
зловещий портрет из другого мира, фигура тюремщика, — жрать
будете?… — Тюремщик молчаливо усмехался над своими
питомцами. Четверо ничего не ответили.
— Сдохнете с голодухи! Пидары!… — проорал оскалисто
он. — Ну и х.. с вами, голодуйте, — добавил тюремщик
поспокойнее. Дверь затрещиной вонзилась обратно в свой железный
квадрат, и снова металлический хруст в замке, и металлические
шаги в коридоре… Заключенные долго сидели неподвижно и
опустошенно переглядывались…
— А может, все-таки пожрем, ребята?.. — исподволь словно
попросился Полковник.
— Ты что, гад!.. — вскочил с залеженных нар Пахан на
прочные тяжеловесные ноги и ласковым взглядом оперся на
Полковника, будто король, желающий раздавить самую поганую
сволочь, козявку, вдавить в бетонную стену… — Завтра тебя
утопят в унитазе… Или меня… Ты тоже жрать!… Гнида! —
Полковник притаился… Остальные двое продолжали сидеть
молча…
Пахан зашагал по камере от окна к стене, от стены к окну.
Он шагал, будто раздавливал время, будто хотел уйти как можно
дальше, отойти прочь…
— Пахан! — окликнул шагающего Косой.
— Молчи! — огрызнулся Пахан. — Я знаю, что делаю.
— Я люблю тебя, Пахан.
Пахан остановился, пристально обернулся от окна на
последний голос.
— Знаю и верю, — задумчиво сказал он, подошел к любимому
арестанту,