концов перемены наступят, как бы они ни старались, и пытаются поунижать тебя, пока они еще в силе, а то вдруг больше случая не представится. Хотят показать, что тебя можно унизить. Ты можешь клясться перед Богом Отцом, и Сыном, и всем сонмом святых, что ты никогда, никогда, не при каких обстоятельствах не запятнаешь себя, но если они за тебя возьмуться, то ты еще как запятнаешь. Как миленький. А урок заключается в том, что ты просто животное в клетке. Всего лишь животное в клетке. Так что я напрудила в штаны. Я все еще чувствую запах мочи и этой чертовой камеры. Понимаешь, они полагают, что мы происходим от обезьяны. И мне действительно сейчас кажется, что от меня разит обезьяной.
В зеркальце заднего вида она увидела глаза Эндрю и пожалела о сказанном. Иной раз случается, что ты не можешь сдержать не только мочу.
— Простите, мисс Холмс.
— Нет, — она снова потерла виски. — Это мне надо просить прощения. Тяжелые были денечки, Эндрю, все три.
— Да уж, — выдавил он голосом ужаснувшейся старой девы, так что Одетта невольно расхохоталась. Но в душе ее не было смеха. Она думала, что знает, куда она лезет, и что полностью осознает, как ей несладко придется. Она обманулась.
Тяжелые три денечка. Можно сказать и так, а можно иначе: три дня в Оксфорде, штат Миссиссиппи, были короткой экскурсией в ад. Есть вещи, которые ты никогда никому не расскажешь. Скорее умрешь, но не расскажешь… пока не предстанешь перед судом Всевышнего, где, как она погалала, можно будет принять даже ту правду, что сейчас порождает адскую бурю в этом странном сером желе между двумя ушами (ученые утверждают, что в этом сером желе нет нервов, и уж если это не исключительная наколка, то тогда — что же?).
—Я хочу одного: поскорее домой и в душ, в душ, в душ, а потом спать, спать, спать. Будем надеятся, я назавтра приду в себя.
— Ну конечно! Встанете как огурчик! — Эндрю явно хотел извиниться за что то, но лучших слов не нашел. Больше он не сказал ничего, не рискуя продолжить этот разговор. Так что к серому кварталу викторианских домов на углу Пятой и южного входа Центрального Парка они подъехали в непривычном молчании — к весьма фешенебельному кварталу викторианских домов, при виде которого в душе Одетты всегда пробуждалась тяга к разрушению. Она знала прекрасно, что в этих роскошных квартирах есть люди, которые никогда с нею не заговорят, если только в том не возникнет крайней необходимости, но это ее не особенно волновало. К тому же, она была выше их, и они это знали. Выше их и над ними. Не один раз ей приходило