маленькое орудие уничтожения с ясными золотыми глазами, глядящими в пустоту. Сыромятная привязь, прикрепленная к путам на ногах у птицы, болталась небрежной петлей, переброшенной через руку Катберта.
Корт стоял в стороне от ребят — молчаливая фигура в залатанных кожаных штанах и зеленой хлопчатобумажной рубахе, высоко подпоясанной его старым широким пехотинским ремнем. Зеленое полтно рубахи сливалось по цвету с листвой живой изгороди и вздыбленным дерном лужайки на Заднем Дворе, где дамы еще пока не приступили к игре в крокет.
— Приготовься, — шепнул Роланд Катберту.
— Вы готовы, — самоуверенно проговорил Катберт. — Правда, Дэви?
Они говорили друг с другом на низком наречии — на языке судомоек и мелкопоместных дворянчиков; день, когда им будет позволено изъясняться в присутствии посторонних на своем собственном языке, наступит еще не скоро.
— Подходящий сегодня денек, замечательный просто. Чуешь: пахнет дождем? Это…
Корт рывком поднял плетенную клетку, которую держал в руках. Боковая ее стенка открылась. Из клетки выпорхнул голубь и на быстрых трепещущих крыльях взвился ввысь, устремившись к небу. Катберт потянул привязь, но при этом немного замешкался: сокол уже снялся с места, и взлет его вышел слегка неуклюжим. Быстрый взмах крыльями — и сокол выправился. Быыстро, как пуля, рванулся он вверх, набирая высоту. И вот он уже выше голубя.
Корт небрежной походкой подошел к тому месту, где стояли ребята, и как бы невзначай заехал Катберту в ухо своим громадным узловатым кулачищем. Мальчик упал без единого звука, хотя губы его болезненно скривились, обнажив зубы. Из уха его медленно вытекла струйка крови и пролилась на роскошную зелень травы.
— Ты зазевался, — пояснил Корт.
Катберт начал уже подниматься:
— Простите, Корт, меня. Я просто…
Корт опять заехал ему кулаком, и Катберт снова упал. На этот раз кровь потекла сильнее.
— Изъясняйся высоким слогом, — мягко вымолвил Корт. Голос его был спокоен и невыразителен, с легкою хрипотцой, свойственной людям, неравнодушным к хорошей выпивке. — Если уж ты собираешься каяться и извиняться за свой проступок, тогда кайся на языке цивилизации, за которую отдали жизни такие люди, с какими тебе никогда не сравниться, червяк.
Катберт поднялся снова. В глазах у парнишки стояли слезы, но губы его не дрожали — они были сжаты в тонкую линию неизбывной ненависти.
— Я глубоко огорчен, — вымолвил Катберт, изо всех сил пытаясь сохранить самообладание. У него даже дыхание перехватило. — Я забыл лицо своего