Он заставил меня понять прелесть боли, если только боль эту причиняет природа, а не люди. Эта тысячелетняя наука называется Шуген-до.
Ещё он сказал мне, что жил на свете человек, не боявшийся боли, и это было хорошо, ибо для того, чтобы владеть душой, надо выучиться сначала овладевать своим телом. И ещё сказал, что я использую боль неправильно, не так, как надо, и что это плохо. Очень плохо.
И то, что невежественный дровосек считал, будто знает меня лучше, чем я сам себя знаю, раздражало меня и, в то же время, вселяло в меня гордость — оказывается, мои картины способны в полной мере передать всё, что я чувствую.
Острый камешек рассек ей кожу на ноге, но холод был сильнее боли, и тело Марии словно погрузилось в спячку, она с трудом могла следить за ходом мысли Ральфа Харта.
Почему на этом свете, на белом, на Божьем свете людям интересно только страдание, только боль, которую они ей причиняют?! Священную боль... боль наслаждения... боль с объяснениями или без, но неизменно и всегда — только боль, боль, боль?..
Порезанной ступней она наступила на другой камень и с трудом удержалась, чтобы не вскрикнуть. Поначалу она изо всех сил старалась сберечь и сохранить целостность своей натуры, власть над собой — всё то, что Ральф называл «светом».
Но теперь шла медленно, голова её кружилась и к горлу подкатывала тошнота. Не остановиться ли, ведь всё это бессмысленно, подумала она — и не остановилась.
Она не остановилась, потому что была самолюбива — она будет идти босиком столько, сколько понадобится, не век же длиться этому пути.
Но, внезапно, ещё одна мысль пересекла пространство: а что, если она не сможет завтра появиться в «Копакабане», потому что ноги разбиты в кровь или потому что простынет, заболеет и сляжет в жару?
Она подумала о клиентах, которые напрасно будут её ждать, о Милане, который так ей доверяет, о деньгах, которых не заработает, о фазенде и о гордящихся ею родителях.
И тут же страдание оттеснило все эти мысли на задний план, и она — нога за ногу — двинулась вперёд, неистово желая, чтобы Ральф Харт, заметив, каких неимоверных усилий ей это стоит, сказал — ну, хватит, надевай туфли.
Однако, он казался безразличным и далёким, будто считал, что только так и можно освободить Марию от того неведомого ему, что увлекло и обольстило её, оставив следы более заметные, чем стальные браслеты наручников.
Она же, хоть и знала, что Ральф пытается помочь ей, хоть и старалась преодолеть себя, не сдаться и показать свет своей воли, своей силы, так страдала от боли, что ничего, кроме боли, уже не оставалось, боль вытеснила все мысли — и высокие, и низменные — заполнила собой всё пространство, пугая и заставляя думать, что есть предел, достичь которого Мария не сможет.
И всё же, она сделала шаг.
И ещё один,
А боль теперь, казалось, заполонила всю душу и ослабила её, ибо, одно дело — разыграть небольшой спектакль в номере первоклассного отеля, где на столе стоят икра и водка, а меж твоих раскинутых ног гуляет рукоять хлыста, и совсем другое — дрожа от холода, идти босой по острым камням.
Мария была сбита с толку: она не могла даже обменяться с Ральфом ни единым словом, и вся её вселенная состояла теперь из этих маленьких режущих камешков, которыми выложена петляющая меж деревьев тропинка.
И когда она думала, что больше не выдержит и сдастся, её охватило странное ощущение: вот она дошла до края, до предела — а за ним оказалось пустое пространство, где она парит над самой собой, не ведая собственных чувств.
Не это ли ощущение испытывали, бичуя себя, «кающиеся»? На полюсе, противоположном боли, открылся выход на иной по сравнению с сознанием уровень, и не стало места ни для чего другого, кроме неумолимой природы и её самой, неодолимой Марии.
Вокруг неё всё превратилось в сон — этот скудно освещенный сад, темная гладь озера, её безмолвный спутник, несколько прохожих, не обративших внимания на то, что она идет босиком и еле передвигает ноги.
От холода ли, от страдания — но Мария внезапно перестала чувствовать своё тело, впала в состояние, где нет ни желаний, ни страхов, и вообще ничего, кроме какого-то таинственного... да, таинственного умиротворения. Оказывается, боль — это не последний предел: она способна идти ещё дальше.
Мария подумала о всех тех, кто страдал, не желая страдать и не прося о том, чтобы им причиняли страдания, а она вот поступила наоборот, хотя теперь это уже не имело никакого