А снова вступает справа. А теперь… С!
Она разворачивала темы одну за другой, затем складывала их вместе. Сначала медленно, потом всё быстрее. Я едва поспевал за ними. То, что для неё было простой арифметикой, для меня было высшей математикой; закрыв глаза и сжав веки обеими руками, я почти уже понимал.
Она начала сначала, объясняя каждый шаг. По мере того, как она играла, в мой внутренний концертный зал, всю мою жизнь остававшийся тёмным, начал понемногу проникать свет.
Она была права! Одни темы сплетались с другими, танцуя вместе так, словно Иоганн Себастьян спрятал в своей музыке секреты для тайного удовольствия тех, кто научился видеть глубину, скрытую под поверхностью.
— Разве ты не радость! — сказал я, взволнованный тем, что понимаю, о чём она говорит. — Я это слышу! Это действительно есть!
Она радовалась так же, как я, и забыла одеться или расчесать волосы. Она пододвинула нотные листки с дальнего конца музыкальной полки, стоящей на фортепиано, к себе.
Надпись гласила Иоганн Себастьян Бах, а дальше ураган из нот и пространств, из точек и диезов, из плоскостей и бемолей, из трелей и внезапных команд на итальянском.
С самого начала, перед тем, как пианистка могла убрать шасси и влететь в этот ураган, её встречала команда con brio, что по моему разумению означало, что надо играть либо ярко, либо с холодком, либо с сыром.
Это внушало благоговение.
Моя подруга, вместе с которой я только что вынырнул из тёплых простыней и полных сладострастия теней, с которой я говорил по-английски с лёгкостью, по-испански со смехом, по-немецки и французски с замешательством и ощущением творческого эксперимента, эта моя подруга внезапно запела на новом и чрезвычайно сложном языке, в который я лишь первый день учился вслушиваться.
Музыка вырвалась из фортепиано, словно прозрачная, холодная вода, высеченная пророком из скалы, разливаясь и плескаясь вокруг нас, в то время как её пальцы взлетали и парили, сгибались и замирали, и таяли, и мелькали в магическом пассаже, и молниями метались над клавишами.
Никогда прежде она для меня не играла, оправдываясь то тем, что давно не практиковала, то тем, что стесняется даже открыть клавиатуру инструмента, когда я нахожусь в комнате.
Теперь между нами что-то произошло… то ли она почувствовала свободу играть, потому что мы стали любовниками, то ли была учительницей, так страстно желавшей помочь своему глухому ученику, что уже ничто не могло удержать ее от музыки?
Её глаза не упускали ни одной дождинки из этого урагана на бумаге; она забыла о том, что у неё есть тело, остались только руки, вихрь пальцев, и душа, отыскавшая свою песню в сердце человека, умершего две сотни лет назад и по её воле с триумфом восставшего из могилы к живой музыке.
— Лесли! Боже мой! Кто ты?
Она лишь слегка повернула ко мне голову и чуть улыбнулась, глазами, разумом и руками оставаясь в уносящемся вверх урагане музыки.
Потом она взглянула на меня; музыка резко оборвалась, и только струны в теле фортепиано ещё дрожали, как струны арфы.
— И так далее, и тому подобное, — сказала она. Музыка мерцала в её глазах, в её улыбке. — Ты видишь, что он тут делает? Видишь, что он сделал?
— Вижу самую малость, — сказал я. — Я думал, что знаю тебя! Ты мне затмила дневной свет! Эта музыка… это… ты…
— Я давно не практиковалась, — сказала она. — Руки не работают так, как они…
— Нет, Лесли, нет. Стоп. Слушай. То, что я только что слышал, — это чистое… слушай!.. чистое сияние, которое ты взяла с краешка облаков и у солнечного восхода и сотворила из него капли света, чтобы я мог его слышать! Да знаешь ли ты, как хорошо, как прекрасно то, что делает в твоих руках фортепиано?
— Хотела бы я! Ты же знаешь, карьера пианистки была мечтой моей жизни?
— Одно дело знать это на словах, но ты ведь раньше никогда не играла!
Ты открываешь мне ещё один, совершенно иной… рай!
Она нахмурилась.
— Тогда не смей скучать от музыки твоего прадедушки!
— Больше никогда, — сказал я кротко.
— Конечно, больше никогда, — сказала она. По складу ума вы с ним слишком похожи, чтобы ты не мог его понять. Любой язык имеет свою тональность, в том числе и язык твоего прадедушки.
Скучно ему! Ну, действительно!
Она приняла мое обещание исправиться, и повергнув меня в благоговейный трепет, удалилась причесываться.
Двадцать один
Она отвернулась от пишущей машинки, взглянула в ту сторону,