не видел, чтобы ты готовил. Что там у тебя на завтрак?
— Оладья, — ответил он сдержанно. — Я напоследок решил показать тебе, как их надо жарить.
Он разрезал оладью пополам своим перочинным ножом и вручил один кусок мне. Когда я пишу эти строки, я всё еще живо ощущаю её вкус... словно опилки смешали со старым клейстером и разогрели в машинном масле...
— Ну как тебе? — поинтересовался он.
— Дон...
— Это страшная месть привидения, — засмеялся он. — Я её сделал из гипса. — Он положил свой кусок на сковородку. — Это чтобы напомнить тебе: если ты когда-нибудь захочешь пробудить в человеке тягу к знаниям, делай это при помощи твоего понимания мира, а не при помощи твоих оладий, договорились?
— Нет! Дон, любишь меня, так полюби и мои оладьи! Это же хлеб насущный!
— Прекрасно. Но я тебе гарантирую, что если ты осмелишься кого-нибудь накормить твоим хлебом насущным, то первый же такой ужин станет тайной вечерей, со всеми вытекающими последствиями.
Мы посмеялись, потом помолчали, я взглянул на него.
— Дон, с тобой всё в порядке, да?
— А ты, что же, думал, что я умер? Как не стыдно, Ричард.
— И это не сон? Я не забуду, что вижу тебя сейчас?
— Нет. Это сон. Это другое пространство-время, а любое другое пространство-время — это сон для здравомыслящего землянина, каковым тебе остаётся пребывать ещё некоторое время. Но этой встречи ты не забудешь, и это изменит твой образ мыслей и твою жизнь.
— А мы ещё встретимся? Ты вернешься?
— Не думаю. Я хочу выйти за пределы пространства и времени. По правде говоря, я уже вышел.
Но, между нами, между тобой и мной, и другими из нашей семьи остается связь: если ты столкнешься с серьёзной проблемой — засни, думая о ней, и, если хочешь, мы встретимся здесь, у моего самолета, и обсудим её.
— Дон...
— Что?
— Но к чему был этот дробовик? Почему это случилось? По-моему, в том, что тебе прострелили сердце из дробовика, не было ни славы, ни проявления могущества.
Он сел на траву у крыла.
— Поскольку я не был всемирно известным Мессией, мне не надо было ничего и никому доказывать.
А поскольку необходима тренировка в том, чтобы наш внешний вид не волновал нас... и не печалил, — подчеркнул он последние два слова, — для тренировки можно и истечь кровью.
К тому же, меня это и позабавило. Когда умираешь, испытываешь такое чувство, будто в жаркий день ныряешь в глубокое озеро.
Вначале шок от обжигающего холода, но боль длится лишь секунду, а затем ты принимаешь свой истинный вид и купаешься в настоящей реальности. Но я проделал это уже столько раз, что даже шока почти не чувствую.
Он помолчал, а потом поднялся на ноги.
— Лишь очень немногих интересует то, что ты можешь им сказать, но это нормально. Запомни, что об Учителе судят вовсе не по числу его учеников.
— Дон, я постараюсь, обещаю тебе. Но сбегу, как только это мне надоест.
Самолета никто не касался, однако неожиданно его пропеллер завертелся, двигатель чихнул облаком сизого дыма, а затем ровно загудел.
— Обещание принято, но... — он, улыбаясь, смотрел на меня, словно чего-то не мог понять.
— Принято, но что? Скажи. Вслух. Скажи мне. Что не так?
— Ты не любишь толпу, — сказал он.
— Не люблю, когда она давит на меня. Я люблю поговорить и обменяться идеями, но когда вспоминаю, как они тебе поклонялись, и эта зависимость... Я надеюсь, ты не просишь меня... Считай, что я уже сбежал.
— Может быть, я полный дурак, Ричард, и может быть, я не вижу чего-то очевидного, что прекрасно видно тебе, и если так, то, пожалуйста, подскажи мне, но что плохого в том, чтобы записать это всё на бумагу?
Разве есть такое правило, которое запрещает Мессии писать то, что, с его точки зрения, истинно, что забавляет его, что помогает ему творить чудеса?
И, может быть, тогда, если людям не понравятся его слова, они смогут просто их сжечь и развеять пепел по ветру, вместо того, чтобы стрелять в него самого.
А если понравятся, то они смогут их заново когда-нибудь перечитать, или написать их на дверце холодильника, или воспользоваться идеями, которые им там приглянутся. Что плохого в том, чтобы их записать? Но, может быть, я — просто дурак.